Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слишком поздно Гюго понял, что добавляет свой вес к реакционному тарану{773}. Через два дня после его речи Национальные мастерские были закрыты. Рабочие до двадцати пяти лет подлежали воинской повинности; всем остальным приказали ехать работать в провинции. Правительство проводило, по сути, политическую чистку, замаскированную под новую политику занятости. Как и ожидалось, беднейшие кварталы Парижа немедленно закипели. Генерал Кавеньяк приготовился взять на себя чрезвычайные полномочия. Поле битвы помечали баррикады размером с жилые дома. 23 июня у ворот Сен-Дени проститутка дразнила национальных гвардейцев, задирая юбки. Ее расстреляли в упор. Предместье затихло; на крышах засели снайперы. Февраль был революцией надежды. Июнь стал мятежом бедности и отчаяния. Прекрасный предлог для умеренного большинства, чтобы вернуть все в «нормальное русло».
Национальная ассамблея заседала всю ночь с 23 на 24 июня 1848 года. Обсуждали, как подавить народный мятеж. В шесть часов утра Гюго отправился в Сент-Антуанское предместье, чтобы повидаться с родными. Он дошел вдоль реки до Отель-де-Виль{774}, говорил с генералом Дювивье, которого позже расстреляли повстанцы. Несколько раз он уклонялся от пуль и дошел до границы предместья. Улицу Сент-Антуан перекрывала низкая баррикада. За ней видны были крыши домов, блестевшие под лучами июньского солнца. Тихая и пустая улица вела в сердце пролетарского Парижа. Солдаты заняли позиции за баррикадой. Офицеры советовали Гюго не ходить дальше, объясняя, что его могут убить или, того хуже, взять в заложники.
В восемь часов встревоженный Гюго вернулся в Национальную ассамблею. Генерал Негрие сообщил ему, что Королевская площадь в огне, но его семья вне опасности{775}. Он нацарапал Адели записку: «Какой ужас! Как печально думать, что кровь, которая льется по обе стороны, – смелая и щедрая кровь!» Париж перешел на осадное положение; исполнительную власть передали генералу Кавеньяку. Виктор Гюго, друг народа, проголосовал за временную диктатуру. Позже он поправит хронологию; по уточненным сведениям, он вышел из здания Национальной ассамблеи в шесть утра, а вернулся в одиннадцать. Тем самым он намекал, что не играл никакой роли в том, что по сути стало государственным переворотом: «Цивилизация защищается варварством»{776}. Но даже тогда он, как и Ламартин, подозревал, что Кавеньяк нарочно не чинит препятствий восставшим{777}. Когда армия перейдет в наступление, толпа будет уничтожена раз и навсегда.
То, что произошло дальше, стало поворотным пунктом истории Франции, равным по значению Ватерлоо; кроме того, июньские события 1848 года сыграли важную роль в жизни Виктора Гюго. И все же следующие сорок восемь часов он пребывал в замешательстве, о чем позже предпочел забыть.
Гюго и еще пятьдесят девять депутатов послали сообщить повстанцам об осадном положении и о том, что власть перешла к Кавеньяку. Им поручили «остановить кровопролитие». Девятерых депутатов застрелят до того, как они получат возможность выполнить задание.
В два часа того дня Гюго ушел с мандатом в кармане и направился к воротам Сен-Дени. Тогда он впервые не прислушивался к голосу совести. Он действовал в соответствии со своими принципами, «спасая цивилизацию», как он уверял себя вскоре, более того, «спасая жизнь рода человеческого»{778}. Но за баррикадами находилась сила, которая в конце концов возобладает. Там были голодающие герои, которые для Гюго в тот миг представляли глас Божий, «толпу, которая следовала за Иисусом Христом». Отрывочные рассказы об июльских событиях и противоречивые намеки свидетельствуют о том, что он ходил по краю пропасти. Можно ли слушать свою совесть и не быть на стороне Бога? «Четыре месяца назад положение было неиспорченным. Кто восстановит ту девственность? Никто. Все погублено и скомпрометировано. Разум колеблется между трудным и невозможным»{779}.
Легкое замешательство проявляется в нерешительности. Крайняя дезориентировка, которую Гюго упорно не желал замечать с самой гибели Леопольдины и еще раньше, когда распался брак его родителей, проявилась единственно возможным способом: в выработке абсолютной убежденности. Когда автор «Отверженных» в июне 1848 года лицом к лицу столкнулся с народом, он не просто ушел из Национальной ассамблеи. Депутатов никто не просил вести полки на баррикады, опережая кавалерию и тяжелую артиллерию… Законодательное собрание тогда передало полную юридическую власть в руки человека, который собирался провести следующие сорок восемь часов, полагаясь на свой здравый смысл, чего бы это ни стоило.
Часть третья
Глава 13. Синай и куча отбросов (1848–1851)
Во время ночного бдения в Национальной ассамблее прежний Гюго действовал как обычно. Некий Онезим Сёр прислал ему длинное и ужасно скучное стихотворение, посвященное разводу. Почему, спрашивал он, Виктор Гюго не противится легализации «распутства»?{780}
Взяв лист писчей бумаги, которую выдавали парламентариям, Гюго отодвинул на задний план дебаты, во время которых решалось будущее Франции, и написал характерное для себя решительное и в то же время дипломатичное заявление. Приливная волна беспорядков грозила затопить разумную, хорошо спланированную ирригационную систему его прозы:
«Из Ассамблеи, пятница 23 июня [1848 года. – Г. Р.]
Утром я прочел ваши прекрасные стихи, и моя голова полнилась ими, когда начавшийся мятеж заставил меня забыть о поэзии. Сейчас, в час беды, среди волнений и надвигающейся бури, я думаю о вас и о благородных побуждениях, которые меня так тронули, и мои мысли какое-то время покоятся с вами.
Ваше мнение по очень серьезному и очень деликатному вопросу кажется мне немного абстрактным; однако вы излучаете такое душевное благородство и такую порядочность, что все мои возражения тают перед вашим талантом. Мыслитель немного ворчит, но поэт аплодирует».
Это письмо, которое цитируется здесь впервые, – последнее послание Гюго внешнему миру до июньской резни. В огне пожаров, охвативших предместья, вот-вот родится новое общество. Каким бы оно ни было, хорошим или плохим, именно в нем Гюго, возможно, найдет ответ на все свои вопросы.
Через несколько часов ворчливый «мыслитель» и аплодирующий «поэт» очутились перед поразительным памятником архитектуры, который как будто упал из дыры во времени и приземлился на парижской улице XIX века.
«В одну кучу дружно валили булыжники, щебень, бревна, железные брусья, тряпье, битое стекло, ободранные стулья, капустные кочерыжки… Это было величественно и ничтожно… Сизиф бросил сюда свою каменную глыбу, а Иов – свою черепицу. Все в целом внушало ужас. Это был Акрополь голытьбы… Там и сям в невероятном сумбуре торчали стропила крыш, оклеенные обоями углы мансард, оконные рамы с целыми стеклами, стоящие среди щебня в ожидании пушечного выстрела, сорванные с кровель трубы, шкафы, столы, скамейки, в бессмысленном, вопиющем беспорядке, всевозможный убогий скарб, отвергнутый даже нищим и носящий отпечаток ярости и разрушения. Можно было бы сказать, что это лохмотья народа: лохмотья из дерева, из железа, меди, камня, и что предместье Сент-Антуан вышвырнуло все это за дверь могучим взмахом метлы, создав баррикаду из своей нищеты… Она была чудовищна и полна жизни, она вспыхивала искрами, как спина электрического ската. Дух революции клубился облаком над этой вершиной, откуда гремел глас народа, подобный гласу Божию… То была куча отбросов, и то был Синай»{781}.
«Акрополь голытьбы» воздвигли поперек главной улицы, ведущей в Сент-Антуанское предместье. В полумиле к северу, в предместье Тампль, выросла еще одна баррикада. Судя по всему, сначала Гюго осматривал именно ее. Было два часа пополудни 24 февраля[30]. Мостовые уже были завалены трупами, а все предместье обстреливали невидимые снайперы. Гюго запомнил белую бабочку, порхавшую над улицей: «Лето никогда не отказывается от своих прав».
Баррикаду, построенную по всем правилам, невозможно было разрушить без артиллерии. На сооружение баррикад образца 1848 года пошел опыт нескольких десятилетий. Баррикаду нужно было либо взорвать спереди, либо перескочить ее с верхних этажей домов. По словам одного свидетеля в итоговой комиссии по запросу, поданному в июле, Гюго предпочитал атаковать спереди: «Мы с Виктором Гюго взяли у генерала Ламорисьера 75 членов Республиканской гвардии [профессиональных солдат. – Г. Р.]. Приказали привезти пушку; ее быстро доставили на площадь Бушера. По сле первого же залпа стрельба, которую вели со стороны улицы Сен-Луи, прекратилась, и мои коллеги Гюго, Сен-Виктор и Брейман ворвались на улицу во главе отряда Национальной гвардии»{782}.