Цена отсечения - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врачи отпустили. Даже, кажется, обрадовались. Зачем доживать в неприятной квартире, где все пропиталось болезнью и ожиданием смерти? (И нас от мороки избавите.) Потихоньку, за отдельную плату, выписали морфий – на случай ухудшения – и отправили восвояси. Уже следующим воскресеньем Недовражин снес на руках исхудавшую Олю вниз, усадил в переднем кресле, как ребенка, пристегнул; пристроился за Деткиным и покатил по Киевскому шоссе. Оленька смотрела во все глаза.
Навстречу им открывалась великая подмосковная осень. Медленно распространялось солнце, разноцветные листья сияли насквозь. На обочине, через каждые сто метров, стояли грибники: год был без яблок, но грибной, в народе говорят – к войне. Недовражин посигналил Деткину, затормозил: ты себе еще прикупишь на обратном, а нам ночевать: прихватим ведерко прямо сейчас.
Корзина стоила сто рублей; ведро сто пятьдесят, три ведра на триста. Недовражин думал купить корзину, но не удержался и взял три ведра. Белых. Такие они были твердые, уверенные в себе, сухие и свежие, с прилипшими иголками. В старом багажнике припахивало ацетоном, поэтому грибы они сложили сзади, на сиденье; осторожно, чтоб не мялись. Весь оставшийся путь вдыхали еловый лес и думали о картошке с грибами и луком.
Пролетели Шемордино, отвернули от Оптиной пустыни, обогнули Калугу, добрались до места.
– А как жена пешком дошла через поле? Или на руках донес?
– Тут заезд имеется, по правую руку; твой таксист не знал.
Мелькисаров с Недовражиным перешли на ты – и сами не заметили.
Деткин пошел разговаривать с местными; Недовражин и Оля сели на крылечко и молча приняли решение: будем тут жить. Жить.
Как потом перевозили вещи, строили сортир и ванную, мирили таджиков-строителей с местными – неважно. Важно другое. Проводив благородного Деткина, они вывалили все грибы на стол, вдвоем почистили их (что значит почистили? кто же чистит боровик? срезаешь ножку, кромсаешь бахрому на ободке у шляпки, и пополам, и в соленую воду, и готово). Жарить ничего не стали, отложили кучку на засолку и сварили целую бадью насыщенного супа, в котором грибам было очень тесно, а перловка – едва заметна; и тихо, долго хлебали вдвоем.
В воздухе толклась осоловелая случайная муха, на полу валялись полые трупики желто-черных ос, в колонке сипел синеватый газ. Платок съехал; Оленька его не поправляла. А потом, впервые за последний год, вообще сняла: что уж теперь. Оля прижалась к его плечу, а он гладил ее лысую голову, и боялся слишком сильно нажать неправильный бугорок на затылке, как мужчина боится потрогать младенческий родничок. Тонкая кожа была чуть шершавой, слегка влажной.
Такое не забудешь, даже если захочешь. Такое остается навсегда.
На поправку Оля не пошла. Но и сползать под уклон перестала. Новая боль не проявлялась, а с прежней она стерпелась без наркотика; медсестре, недовольной тетехе с отекшей шеей, Недовражин разумно продолжил платить. Что ссориться с деревней? и мало ли, не дай бог, пригодится.
Оля сама добиралась до речки; Недовражин сколотил скамейку. Жена сидела тут подолгу, и, не плача, наблюдала, как мирно, без мучений тает ее жизнь. Вот осень почернела; вот зима прорвалась снегопадом – и тут же отступила, стаяла; вот все-таки взяла свое, отгородилась от мира матовым льдом и сверкающим настом; а вот уже запахло тающим мороженым, и значит, впереди весна. Детали и подробности меняются, как стекляшки в детском калейдоскопе, но местность неизменна, неизбывна. Это сдвоенное чувство разъясняет тайну жизни и смерти доходчивей, чем философии и батюшкины проповеди. Сначала ты живешь внутри пейзажа, а после сходишь, как старый снег. Ни ужаса, ни страха; счастливая покорность неизбежному.
В городе такого чувства не бывает, оно технически недостижимо. Там ты мечешься с места на место, если здоров. И заперт в четырех стенах, если болен. В окно смотри не смотри: крысиные ряды машин ползут по вечно-серой Волоколамке, смена времен года определяется по градуснику. Нет незыблемой точки обзора – нет понимания хода вещей.
8– А это в какие годы было?
Они уже сидели в доме. Расслабленные, пили земляничный чай из самого древнего недовражинского самовара: чайная машина, музейный экземпляр. Пахло сосновой шишкой, солеными рыжиками, моченым яблоком.
– Годы? По цифрам? не сразу и вспомню. Оля умерла в две тысячи третьем, на Покров; царствие Небесное. Земля уже мерзлая была, могилу пробивали трудно. Значит, перебрались в девяносто восьмом. Или девятом. Нет, все-таки восьмом.
Пока Оля наблюдала за ускользающей жизнью, Недовражин решал проблему обустройства – их совместного в Кулебино, и лично своего – в профессии. Уезжать в Москву надолго он не мог; на лекции (два раза в неделю плюс курсовые и дипломники) не проживешь; откуда было брать распроклятые деньги? Тут им снова повезло. Недовражина свели с людьми из фонда; он выцыганил грант на школьный учебник по мировой художественной культуре, потом на методичку, затем на вузовское пособие; так они продержались три года, а поскольку сильно экономили и сельская жизнь дешевле, что-то осталось в заначке.
Наладить отношения с местными было труднее. Они почти не работали – негде, и, как им положено, пили. Если бы самогонку! нет, политуру, которая дубит нутро и выжигает мозги без остатка. Выпив, начинали дурить. У пенсионеров были наличные деньги; по пятым числам приезжал почтальон. У сорокалетних денег не было. Но были недопропитые силы. Семидесятилетняя Федотовна прикормила механика Витю. Тридцать четыре года, высокий, белобрысый, разболтанный: походка на шарнирах. Весной он жег ей траву и рыхлил землю, лето проводил задом вверх, окучивал картошку; гладкая спина, поросшая мелкими кустиками блеклых волос, прогорала до угольной черноты. Осенью и зимой помогал по хозяйству: мыл полы, готовил макароны с мясом и парил старуху в бане. После бани Федотовна ходила по соседкам, позевывала, прикрывая корявый рот, и сладко намекала, что тело у нее сохранилось живое, сливочное (она задирала юбку, показывала; правда, сливочное), и Витя ничего, умеет. А забеременеть уже и не опасно.
Ее ровесник, дядя Ваня, любивший приговаривать стихами, оплачивал пенсией сыновнюю покорность и право на старческое самодурство. Сын его, Коля-маленький, обязан был по вечерам стрелять ворон и подбрасывать рваные тушки бабам, чтобы утром дядя Ваня мог бродить по деревне, слушать матерную ругань и радоваться. С похмелья самое оно, бодрит.
Медсестра Новоделова, женщина трудной судьбы, при зарплате и в полном соку, позавидовала Федотовне. И перекупила Колю у отца. Уговорила поселиться у нее. Коля ответил: а что ж? и тут же переехал. Ночью ничего не смог. Медсестра сказала ему обидное. И с утра он запил по-черному. Брел, шатаясь, поперек бетонки, мотался вдоль реки, по-звериному выпрыгивал из-за куста, пугая соседей; на четвертый день явился к медсестре и сказал: дай денег. Или выпить. Та обиженно его послала. Он предупредил: повешусь. Она ответила: а мне-то что?
Коля сказал: ну смотри. Саданул дверью.
Через пять минут Новоделова слышит во дворе: иииык! Выбежала; на дубе висит Николай и дергается. Взвизгнула, схватила сапожный нож, перерезала ремень и откачала. Все-таки медсестра; профессионал. Коля постепенно отошел, но в уме слегка повредился. Не гнать же его было после этого? Так и стал он жить у Новоделовой, как большой человеческий пес. Постреляет ворон, приберется в доме, постирушки сделает и спит возле печки.
Ссориться с соседями было бессмысленно; мириться – незачем. Оля с Недовражиным жили среди селян, как заживо погребенные – в царстве теней. Ни помощи, ни вреда. Но постоянное чувство опасности: что и когда им в голову взбредет? что померещится спьяну? Ночью в деревне городскому человеку страшно; за окнами полная темень, дом живет своей жизнью, покряхтывает, стонет; то на чердаке загремит, то крыса начнет обихаживать подпол, смачно крошится деревянная опора, и кажется, что кто-то пилит и сверлит, а потом начнет убивать.
Чем бы дело кончилось – Бог весть. Но тут произошло второе, можно сказать, чудо. Недовражин съездил в город, распечатал рукопись пособия, отправился сдаваться в фонд. Получил инвентарный номер: представлено вовремя; теперь отправят на рецензию, проведут через экспертный совет. Денежки – в январе. В январе так в январе. Животы от голода не сводит; заначка есть. На выходе столкнулся со старым знакомым, Белужским; тот ведал при фонде искусством. Белужский рассеянно, сквозь мысли, посмотрел и буркнул: здравствуй. Но вдруг очнулся, сосредоточился на Недовражине, и заинтересованно сказал:
– А ну-ка стой! Ты у нас искусствовед?
– Искусствовед.
– В деревне живешь?
– На селе.
– Пойдем обедать.
В отличной фондовской столовой кормили вкусно и недорого; подавали на синих тарелках, наливали в желтые чашки: фирменный стиль. Оказалось, что Белужский проворонил время, не освоил бюджет, предназначенный для развития местных сообществ, и теперь ему нехорошо. Прямо сказать, херово. Но выход есть. Но выход есть. Придумать за неделю что-нибудь такое, пространственное, коллективное, русское, но в продвинутом западном духе. Чтобы простые люди делали, а сложные тащились. Такое вот, большое. Поля, леса, а среди них штуки.