Послевкусие страстей и превратности мнимой жизни - Вадим Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он из моего детства. Его раздавил сапогом… любовник моей матери… Его потом тоже убило на войне, но я не простила… – Она снова поцеловала котёнка и опустила на половик. – Если станет скучно, наколи дров… принеси воды. Колодец под кряжем… Истопи баньку… Но только к вечеру… Когда смеркаться начнёт…
– У меня нет спичек, – сказал он.
– Вот. – Она потрясла коробок возле уха, чтобы убедиться, что он не пустой.
В коробке заскрипело, заверещало… Вылезла божья коровка. И улетела.
Он взял коробок, коснувшись её пальцев…
Будто ток прошёл по спине и плечам. По правой стороне головы… И воля, и разум покидали его. Он чувствовал, как тяжёлая неловкость овладевает им… Как тесно стало в одежде… Как тяжелеет он, тупеет, наливается томной тёмной силой.
– Я с детства брожу по свету… – сказал он, стараясь успокоиться. – У меня ничего нет за душой… Мне уже тридцать… Я кочевник… Птица… Что мне подарить тебе? Чем ответить на твою щедрость?..
– А мне ничего не надо, – сказала она беззвучно, чтобы не огорчать его. – Живи.
Он открыл чёрный с красной оторочкой рюкзак, развязал жёлтые шнурки, вытащил книжку репродукций Босха. Подумал немного, достал небольшой буклет Хокусая, память о Японии, в которой не был, но любил.
– Вот… Босх… И Хокусай… Тоже люблю. Возьми на память.
– Спасибо, – сказала она, переворачивая жёсткие страницы. С юмором сказала, с подтекстом. – Ну, вот и плата за постой… Живи…. Пока сладко спать со мной… А наскучит, не держу… Уйдёшь, когда захочешь… Пошли погуляем…
– Где?
– В саду…
– В саду твоей души?
Он хотел бы остаться в избе. С тоской взглянул на высокую кровать. На блестящие никелированные шары, похожие на купола… Пухлые подушки, украшенные кружевами… Красное ватное одеяло…
Она засмеялась.
– Пошли. Пошли, – прошептала она. – Потом…
В красном углу под иконами возник отрок в кресле. Бледный светлокудрый. Голубоглазый. Его ноги были прикрыты шотландским пледом. Он вежливо поздоровался с Платоном и исчез.
– Кто это? – спросил Платон.
– Это моя первая любовь. Пошли…
– Пошли, – согласился Платон.
В саду не по сезону цвели яблони. Жужжание пчёл было мирное и доброе.
Цепенели черёмухи, белые от цветов. Лепестки падали на землю. И земля была белая.
Ульяна называла ему имена диких трав. Череда… лебеда… валериана… поповы яйца… белена…
– Помнишь, мы с тобой…
– Когда это было!
– Двести лет назад…
– Двести лет! С ума сойти! Как мы жили друг без друга эти двести лет!
А дальше был лес – тёмно-зелёный малахит с белыми прожилками берёз.
Ульяна вдруг засмеялась, погрузила руку во влажный мох.
Ему нравился её хрипловатый смех, хотя, против всех литературных правил, смех этот не был ни красивым, ни серебристым. Но его восхищало и притягивало в ней всё. И, как ни странно, более всего именно то, что по общепринятым нормам не было красивым.
– Чего смеёшься?
– Взгляни.
В руках у неё был небольшой, не больше жёлудя, боровичок.
– Какое время грибам?! – подумал он.
– У меня здесь всегда всему время… Всегда весна и конец лета… – ответила она, и гриб вернулся в свою ложбинку. – Он скоро вырастет… У меня здесь много грибов… и ягод.
– А у меня ничего нет… – снова посетовал он. – Ни-чего-ничегошеньки… Всё по общежитиям… У меня вообще теперь, когда мы с тобой расстались, ничего нет, кроме снов и одиночества… На снегу… на льду… Кости болят… Я, наверное, скоро умру…
– Живи… – сказала она с жалостью к нему. – Но если всё же не выдержишь, умрёшь, я воскрешу тебя.
– Как это?
– Ты что, не знаешь, как воскрешают женщины?! Я… я рожу тебя… Будешь моим сыном… И снова будешь жить на земле. Хочешь?
– Да. Конечно. Но сперва поживём немного… Нормально, как взрослые… Ну да, как взрослые, но ещё очень молодые люди. И ты родишь мне моего наследника…
Она не дала ему договорить, прикрыла ему рот ладонью. Прижалась к нему горячим бедром. Потом оттолкнула и внимательно рассматривала, оценивала его, словно боялась ошибиться.
– Но одно условие.
– Какое?
– Не плюй в колодец…
– Ещё… – сказал он, не сдержав иронической улыбки. – Вот уж никогда в жизни не делал этого, но теперь вдруг захотелось… Интересно, что испытывает человек, когда плюёт в колодец?..
– Не бросай на землю окурки…. – Она замолчала, ожидая, когда он перестанет улыбаться. – Не бросай бутылки, пакеты, коробки, обёртки от конфет… Любовные записки и презервативы… Уноси с собой… Или сжигай… вон там. Видишь, чёрная яма, огороженная кирпичом.
– Вижу. Ты жаришь там шашлыки?
– Нет, это мой маленький крематорий. Там я сжигаю мусор и любимых мужчин, когда они умирают во мне…
Он почувствовал холод, как будто машина, которая на сумасшедшей скорости несла его к ней, вдруг подпрыгнула на трамплине.
– И никого не убивай здесь! – сказала она тихо. – Не смей убивать! Никого!..
Они шли молча. Вроде не поворачивали вспять, но возвращались. Вот уж и изба показалась из высоких трав. И пропала… И снова был лес вокруг.
– А одиночество… Что ж… – говорила она, будто сама с собой. – Кто в этом мире не одинок?!
Он не ответил, а глаза искали мшистое место, чтобы уложить её.
– Мы разольём твоё одиночество по бутылкам и будем пить в праздники вместо водки… – сказала она, отвернувшись, и это было нарушением запрета на игру. – Настоим на ягодах калины… Добавим мёду. Чокнемся и вспомним, как мы с тобой были когда-то незнакомы… независимы и одиноки… И гордились своей свободой.
Он затосковал по своей голодной независимости… по одиночеству…
– Не грусти, милый, одиночество – это на всю жизнь.
Она снова хрипло засмеялась, и ему снова стало тепло и хорошо от этого хриплого смеха.
И всё же он с опаской оглянулся на чёрно-серый от пепла круг, где, почудилось ему, белели кости.
«Одиночество, – подумала она, – молоко волчицы-судьбы…»
– Одиночество, как алкоголь, убивает слабых… – сказала она ему вслух. – Но мы-то с тобой сильные. Минус на минус дадут плюс… Это единственное, что я запомнила из школьной программы… Да, и ещё Филиппа Красивого… Согласен?
– Глупо распиливать золотую монету или разрывать купюру, которая тебе досталась как приз… – возразил он по своей скверной привычке перечить и возражать всегда и везде.
Они шли молча. Их раздражало несовпадение ритмов и желаний. Они только постигали радость синхронных чувств. И радость несинхронности тоже ещё не была доступна им.
Им хотелось дерзить и ссориться, но страх потерять вдруг по пустяку, по вздорности своей подаренного судьбой, такого близкого и желанного человека остужал их.
– А дальше? – спросил он, вглядываясь в заросли можжевеловых кустов, где терялась тропинка. – Там дальше что?
– Лес…
– А дальше?
– Лес…
– А ещё дальше?
– Лес и болота…
– Я хочу туда. Почему ты остановилась?
– Туда нельзя…
– Почему?
– Я боюсь змей.
– А я не боюсь, – сказал он. – Я люблю играть с ними. Возьму прутик и тихонечко глажу змею… Я хочу туда… Ну, пожалуйста… – просил он, как мальчик просит мать.
– Туда нельзя. Ни к чему тебе туда. Я сама боюсь туда заглядывать. Там болота моей души… Кикиморы, лешие, ведьмы…
Нам редко удаётся заглянуть в эти заповедные места. А когда пытаемся это сделать, видим зеркало, а в зеркале – своё отражение, где всё наоборот – левое становится правым, плохое – хорошим… зло – добром, в зависимости от нашего настроения или любви-ненависти. Благо, если нас принимают такими, как мы есть, и горе, если начинают исправлять. Переучивать. А иногда – это камера-обскура… Где всё поставлено с ног на голову… И оргазм в голове, а не в постели. И проживаешь жизнь вроде бы с человеком, а на самом деле с его отражением, разговариваешь с ним, общаешься, а он в другом доме и под другой луной или даже в другой стране живёт, не зная тебя…
– Расскажи мне о первой твоей любви, – попросила Ульяна, стараясь успокоить его.
– Мне было пять лет, – начал Платон. – Мы жили тогда в Новороссийске. Была зима. Дул бора, норд-ост…
Набережная была белая от замёрзших волн. Было очень холодно. Меня пригласили на день рождения к знакомой девочке. Чтобы добраться до неё, нужно было пересечь улицу. От холодного ветра замерзали ресницы. И вдруг я очутился в тёплой большой квартире. Там было много красивых вещей и милых безделушек. Там было много красивых и весёлых детей. В одной из комнат сверкала бормашина. Но я смотрел только на именинницу. Её звали Нора. Её отец был стоматолог, но любил Ибсена… Мной овладело странное чувство восторга. Я подошёл к ней, взял её за руку и сказал при всех:
– Я люблю тебя, Нора.
Я хотел поцеловать её в румяную щёчку, но все вокруг вдруг зашумели, захохотали, бросились ко мне… Стали тормошить и щипать меня.
Я сначала сопротивлялся, а потом убежал от них и спрятался под кроватью… Это было моё первое и последнее признание в любви. Потом мы уехали в другой город.