Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он находил в них тысячу недостатков, но любил их. Любил и ругал. Он стал водить караваны на Восток и на Запад, наверное из упрямства, хотел показать презрение к занятиям, которым ранее посвящал свое время, возможно разозленный упреками имущих людей, а скорее всего, пожалуй, для того, чтобы отдохнуть от городка и своих земляков, чтоб не возненавидеть их, чтоб стосковаться по ним, чтоб увидеть зло и в других странах. И эти непрерывные блуждания, из одной исходной точки на земле, которая придавала смысл этим блужданиям, которая делала их отъездом и возвращением, а не бродяжничеством, означали для него подлинную или воображаемую свободу, что в конце концов одно и то же. Без этой точки, к которой ты привязан, ты не сможешь полюбить и другой мир, тебе некуда будет уйти, потому что ты будешь нигде.
Эта мысль Хасана, не очень для меня ясная, эта неизбежность привязанности и усилие освобождения, эта необходимость любви к своему и потребность в понимании чужого, не есть ли это невольное примирение с маленьким пространством и утолением жажды к большему? Или это изменение мерок, чтоб свои не стали единственными? Или сокрушенное половинчатое бегство и еще более сокрушенное возвращение? (Трудно мне было понять это еще и потому, что моя мысль шла совсем иным путем: существует мир с подлинной верой и мир без нее; остальные различия менее важны, и мое место может оказаться всюду, где я буду необходим.)
Весной, спустя год после возвращения Хасана из Стамбула, в город приехал шьор Лука с супругой, дубровчанкой, и все началось сначала, с новой силой и новыми перипетиями.
Городок тоже не способствовал их любви. Кто-то из них неизменно оказывался иностранцем. И если они разбивали стены квартала латинян и мусульманского города, то оставались их собственные внутренние ограждения. Женщина наверняка не могла больше обманывать себя, говоря о дружбе. Но кроме взглядов и ласковых слов — так по крайней мере казалось,— больше ничего себе не позволяла. Да и в своих грешных мыслях о любви к Хасану она, вероятно, сокрушенно призналась на исповеди. А Хасан отправлялся в свои поездки и возвращался все с тем же чувством, которое росло в нем за долгие месяцы разлуки. Не эта ли странная любовь придавала смысл его порывам? Не из-за нее ли ощущал роковую привязанность, непрестанно прилагая усилия, чтоб освободиться?
Это была частичная правда о Хасане, то, что я слышал, узнал, додумал, дополнил, связал разрозненное в целое. Чуть искаженная повесть о человеке без настоящей родины, без настоящей любви, без настоящих мыслей, который свою жизненную неустроенность воспринял как судьбу и не сокрушался из-за этого. Может быть, в этой его примиренности содержалась какая-то дорогая ему приятность и храбрость, но это был промах.
Драгоценным было для меня понимание этого, я убедился, что он не сильнее меня.
Но тогда я был зачарован и охотнее придумывал сказки о своем друге: жил-был герой… Своими знаниями и умом он затмевал всех мудеризов в Стамбуле, захоти — и он стал бы муллой стамбульским или визирем у султана. Но он дорожил своей свободой и позволял своему независимому слову выражать свои мысли. Он никому не льстил, никогда не лгал, никогда не настаивал на том, чего не знал, никогда не скрывал того, что знал, и не боялся ни любимчиков султана, ни вельмож. Он любил философов, поэтов, сторонников уединения, хороших людей и красивых женщин. С одной из них он покинул Стамбул и уехал в Дубровник, а потом она приехала за ним в его родной город. Он презирал деньги, положение, могущество, презирал опасности и искал их в мрачных чащах и пустынных горах. А стоит ему захотеть, и он выполнит задуманное, и тогда далеко разнесется о нем молва.
В самом деле, смешно, как с помощью небольшой поправки или опустив мелочи, умолчав о причинах, чуть-чуть исказив действительные события, поражения могут превратиться в победы, неудачи — в геройство.
Должен, правда, признаться, что сам Хасан никакого отношения к созданию этой сказки не имел. Она была нужна нам, а не ему. Нам хотелось верить в то, что есть люди, которые могут сделать больше обычного. И он был таким в известном смысле, он мог пойти на подвиги, по крайней мере судя по тому, как он принимал все, что с ним случалось. Улыбкой он возмещал ущерб, он создал свое внутреннее богатство, он верил, что в жизни существуют не только победы и поражения, но и дыхание, созерцание, возможность слышать, существует слово, любовь, дружба, обыкновенная жизнь, которая во многом зависит только от нас самих.
Ну ладно, существовать-то они существуют, несмотря ни на что, но звучит все это довольно смешно, похоже на детские рассуждения.
За три дня до возвращения Хасана Али-ага так разволновался, что не мог ни разговаривать, ни играть в тавлу, ни есть, ни спать.
— Ты ничего не слыхал о гайдуках? — то и дело спрашивал он и посылал меня и Фазлию разведать на постоялых дворах у погонщиков, а мы приносили благоприятные известия, которым он не верил или толковал их по-своему, соответственно своей тревоге:
— Давно о них ничего не слыхать, а это еще хуже. Одолели они, никто их не преследует, того и гляди, на дороге засаду поставят. Фазлия! — внезапно окликнул он слугу, не обращая внимания на то, что в комнату вошла его дочь, жена кадия; судьба Хасана была для него важнее.— Собери десяток вооруженных людей, найми лошадей, поезжай навстречу. Подожди его в Требинье.
— Он рассердится, ага.
— Пускай сердится! Придумай какую-нибудь причину. Покупай смокву, покупай что хочешь, только не возвращайся ко мне без него. Вот тебе деньги. Плати не торгуясь, загони лошадей, но поскорее возвращайся.
— А как ты, ага?
— Я буду ждать вас, вот я как. И больше не спрашивай, ступай!
— У тебя денег хватит? — спросила дочь.— Я могу добавить.
— Хватит. Садись.
Она опустилась на скамью, у ног отца.
Я хотел выйти вслед за Фазлией. Старик остановил меня, видимо не желая оставаться наедине с дочерью:
— Ты куда?
— Пойду в текию.
— Текия может и без тебя обойтись. Когда сам станешь таким, как я, поймешь, что все обходятся без нас.
— Только мы не обойдемся без всего, даже если станем такими,— спокойно, без улыбки произнесла дочь, упрекая отца за Хасана.
— А чего ты удивляешься? Разве я уже умер, чтобы обойтись без всего?
— Нет, не дай бог, я и не удивляюсь.
Мне было неприятно. Я помнил наш с нею разговор о предательстве и теперь отводил взгляд, чтоб наши глаза не встретились. Она смотрела спокойно, прекрасная, уверенная в себе, такая же, как и во время того разговора, о котором я не забываю. Как и в моих воспоминаниях, которые рождались помимо моей воли.
Я отводил взгляд в сторону, но видел ее, какая-то искра мерцала во мне и тревога. Она заполнила собой все пространство, изменила его, все стало странно волнующим, грех пал на нас, мы оба несли в себе тайну, словно прелюбодеяние.
Но как она может быть спокойна?
— Тебе ничего не нужно? — заботливо спрашивала она отца.— Тебе не тяжело одному?
— Я давно один. Привык.
— Неужели Хасан не мог отложить поездку?
— Это я его послал. По делам.
Она усмехнулась на эту ложь.
— Я рада, что он с друзьями. В компании легче. И он у них под рукой, и они у него. Я только сегодня узнала, что он уехал, и поторопилась к тебе.
— Могла бы прийти и когда Хасан дома.
— Я только что встала с постели.
— Ты болела?
— Нет.
— Чего ж ты тогда лежала?
— Господи, неужели я все должна говорить? Кажется, ты станешь дедом.
Перламутровые зубы ее сверкали в улыбке: ни тени смущения, ни стыда не было в ней заметно.
Старик приподнялся на локте, ошеломленно глядя на нее, немного встревоженный, как мне показалось.
— Ты беременна?
— Кажется.
— Да или кажется?
— Да.
— Ух! Дай бог счастья.
Она встала и поцеловала ему руку. И снова уселась в ногах.
— Я хочу и ради тебя. Ты наверняка обрадуешься внуку.
Старик пристально смотрел на нее, словно не веря или слишком переживая это сообщение.
— Обрадуюсь? — чуть слышно произнес он, побежденный.— Еще как обрадуюсь.
— А Хасан? Он жениться не собирается?
— Думается мне, нет.
— Жаль. Милее бы тебе был внук от сына, чем от дочери.
Она засмеялась, словно сказала это в шутку, хотя ни одного слова она не произнесла впустую.
— Я хочу внука, дочь. От тебя или от него, безразлично. От дочери вернее, моей крови, тут обмана быть не может. Я уж боялся, что не дождаться мне.
— Я молилась, чтобы бог не оставил меня бездетной, и вот, слава аллаху, помогло.
Еще бы, много тут помогает молитва!
Я слушал их разговор, потрясенный ее холодной расчетливостью, ошеломленный наглостью, скрытой под личиной прекрасного образа, восхищенный ее мужской уверенностью. В ней не было ничего от отца, ничего от Хасана, а в них — от нее. Кровь ли отцовская подвела, лишь сохранив то, что в них обоих не могло развиться? Или она мстила за пустую жизнь, за отсутствие любви, за девичьи мечтания? Обманутая в своих надеждах, жестокая, она теперь спокойно сводила счеты со всем миром, без сожаления и раскаяния, без милости. Как безмятежно смотрела она на меня, словно меня нет, словно между нами никогда не было того недоброго разговора в старом доме. Или она настолько презирает меня, что смогла обо всем позабыть, или потеряла способность стыдиться. Я не простил ей умершего брата, но не знал, как разделаться с ней в своей душе, ее, единственную, я не причислил ни к одной из сторон: ни к малочисленным друзьям, ни к врагам, которых ненавидел. Может быть, из-за упрямства, с которым она думает только о себе и никто больше ее не касается. Она живет собою, возможно не имея понятия о том, как она дерзка. Как вода, как туча, как буря. А может быть, как истинная красота. Я не питал слабости к женщинам, но ее лицо нелегко позабыть.