Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт бы его побрал вместе с этой дубровчанкой. Она ему дороже родного отца. Было б хоть за что! Драма благородной плоти не найдешь в ней. Но пусть, пусть она водит его по белу свету своими маслеными глазками, раз он такой простофиля. Пятнадцать дней, сын мой горемычный! Дожди могут начаться, морозы могут ударить, гайдуки могут напасть. Все без толку дураку говорить. Сиди, отец, здесь, в своем углу, прислонившись, как чубук, и жди. Обмирай всякий раз, когда открывается дверь и когда кто-нибудь проворно пробегает по ступенькам, вздрагивай в недолгом сне от черных видений и недобрых предчувствий. Год жизни отнимет у меня его поездка, если я переживу. А ведь обещал, что больше ни шагу из дому не сделает, обещал и не сдержал слова. Вот и роди таких на свою муку, чтоб самому тяжелей было. Ох, господи, прости, что́ я болтаю.
Фазлия предлагал ему привести друзей для беседы или сыграть в тавлу, хотел вывести жеребца во двор, под окна, собирался уйти в горы на поиски родниковой воды, что очищает и укрепляет кровь. Старик отказывался ото всего, потребовав только, чтоб ему положили подушки на лавку у окна, и целыми днями глаз не спускал с ворот, словно Хасан мог раньше вернуться или ему было легче так ожидать возвращения сына.
Как он жил столько лет без сына? — думал я, потрясенный такой любовью и такой тоской. И мне вспоминались странные слова Хасана, что только их упорная ссора оправдывает эту любовь. Если б такая любовь существовала всегда и неизменно, она бы обессилела, слиняла. И пересохла бы, не будь в ней потребности. Сперва это их чувство не трогало меня, я оставался холоден к нему, даже, пожалуй, не принимал его. Чего ты хочешь, старик, спрашивал я про себя сердито, неужели весь мир должен знать о твоей любви? И разве необходимо именно так ее проявлять? Легче вздыхать и стонать, нежели молчать. И что такое твоя любовь? Старческая разнеженность, страх смерти, инстинкт продолжения рода, эгоизм, что хватается за чужую силу, голос родительской крови? Во имя чего? Во имя мелкого насилия, чтобы беспомощно пытаться удержать за руку сына, когда все остальное ускользает.
Однако напрасно восставал я, осуждая и презирая, против этого чувства. Оно поражало меня. Я ловил себя на том, что думаю о своем отце и пытаюсь приблизить его к себе. Возможно ли, чтобы я с радостью ждал его слов, чтобы я страдал во время его болезни, чтобы ради него я отказывался от всего, что мне дорого? Отец, шептал я, свыкаясь с этим, вкладывая в это всю муку своей жизни, надеясь сожалением разжечь в душе потребность любви, отец, родной. Но других слов я не находил, нежности между нами не было. Может быть, именно поэтому я так изувечен: как бы там ни было, потребность в близких — врожденное свойство человека. Может быть, именно поэтому я с такой жаждой отнесся к дружбе с Хасаном, надеясь найти выход человеческой потребности, куда более сильной, чем разум.
Вначале старик принял меня с недоверием. Пытался говорить о всяком, но ненужные слова душили его, он не мог лицемерить. Я удивлялся, как похож на него Хасан, только тот лучше отшлифован, обтесан, смягчен.
— Странный ты человек,— сказал он мне.— Мало говоришь, прячешься.
Я поспешил объяснить, что, возможно, это особенность моего характера, которая в нашем ордене еще больше укрепилась. Если же я кажусь странным, то, вероятно, это последствие всего, что произошло со мной.
— Прячешься ты за слова. Не вижу я твоего нутра. Вот случилось у тебя несчастье, измордовали тебя — лучше не надо, а не слышал я от тебя ни слова проклятия или скорби. А о брате ты говорил.
— То, что произошло у меня, слишком тяжело, чтоб я мог об этом говорить. Я могу поделиться этим только с тем, кто для меня вроде брата.
— Ты нашел такого?
— Да.
— Прости, я не о себе спрашиваю.
— Понимаю. Оба мы привязаны к нему, ты — больше, по крови и плоти, я — по дружбе, которая прочнее всего, что человек в состоянии чувствовать, не впадая в грех.
Я мог бы обмануть его, если б хотел, ибо имя сына усыпляло в нем недоверчивость и мудрость опыта. Но я не хотел этого, я искренне так считал. И я говорил торжественно лишь ради старика, чтоб вышло красивее, чтоб избавить его от страха перед людьми, которые куда-то прячутся.
Ради сына он испытывал меня, ради сына принял. И хитрость и доверие происходят от одного корня.
Отсутствие Хасана заставило нас сложить сказку о нем. Жил-был царевич…
Но сам Хасан, на удивление, чаще говорил о своих неудачах без сожаления, посмеиваясь. И в силу закона противодействия, как он сам однажды метко подметил, его неудачи не выглядели ни тяжелыми, ни серьезными. Даже неудачи благодаря чарам его светлой откровенности оборачивались удачами, о которых он не любил говорить, да они и не особенно его заботили.
Позже я пытался отделить сказку от реальности, но, как бы хорошо я ни знал правду о нем, мне с трудом удавалось освободиться от чар, под которые мы нередко подпадаем, стремясь возвысить своего героя.
Если судить по тому, что не было вымыслом, то получалось, в нем нет ничего необыкновенного. Со всем пылом юности пройдя в школе сквозь пламя религиозного фанатизма и еще в молодости с помощью какого-то нищего философа-бунтаря, каких на Востоке водилось много и которого он часто вспоминал с любовью и насмешкой, познав критическую, верную природе философию Абу-ибн-Сины, Хасан вошел в жизнь с грузом представлений, который носит большинство из нас: перед глазами стоял пример великих людей, им хотелось подражать, но не было знаний о маленьких людях, с которыми мы сталкиваемся. Одни быстро избавляются от этих нестоящих идеалов, другие медленнее, третьи вовсе никогда. Хасан, веровавший в то, что нравственные достоинства непременно найдут признание, с трудом приспосабливался к реальности, ему мешали и чувствительный характер, и происхождение. Оказавшись в сверкающей столице империи с ее сложными связями и отношениями между людьми, как правило лишенными милосердия, точно акулы в открытом море внешне благопристойными, приглаженно лицемерными, сплетенными между собой нитями паутины, лишенный жизненного опыта благородный юноша оказался на подлинном шабаше ведьм. Со своим скромным багажом, при помощи которого он надеялся пробраться сквозь стамбульские заросли, с наивной верой в людскую честность, он напоминал человека, с голыми руками кидавшегося на вооруженных до зубов пиратов. Сохраняя всю свою незлобивую бодрость, благородство и приобретенные знания, Хасан вступил в этот зверинец уверенным шагом невежды. Но, будучи неглупым по природе, он вскоре увидел, по каким угольям ступает. Выбор зависел от него: принять все как есть и прозябать или же уйти. И он, человек незаурядный, не приемля столичной жестокости, стал чаще вспоминать свою родину, сравнивая мирную жизнь глухой провинции с бушующим морем столицы. Над ним смеялись, с презрением отзываясь о его заброшенном, отсталом вилайете.
— О чем вы говорите? — возражал он.— Здесь в часе ходьбы от центра есть такие задворки, какие трудно себе и представить. У вас под носом рядом с византийской роскошью и собранными со всех концов империи богатствами ваши собственные братья, как нищие, ютятся в этих трущобах. А мы — ничьи, мы — всегда на меже, мы — всегда чья-то добыча. Что ж удивительного в том, что мы бедны? Столетиями мы ищем и едва узнаём друг друга, скоро вообще забудем, кто мы такие, мы не помним уже о том, что вообще чего-то хотим, другие нам оказывают честь, когда принимают под свои знамена, поскольку у нас нет своих, покупают, когда мы нужны, и плюют нам в лицо, когда в нас пропадает потребность, самый злосчастный кусок земли во всем мире, самые несчастные люди на земле, мы теряем свое лицо, а принять чужое обличье не можем, оторванные от родной почвы и не пустившие корней в другой, чуждые всем и каждому, и тем, кто нам близок по крови, и тем, кто не считает нас родными. Мы живем на перекрестке миров, на границе народов, под угрозой любого удара, всегда перед кем-то виноватые. Как о скалы, о нас разбиваются волны истории. Нам надоело насилие, и поневоле свое убожество мы превратили в достоинство, стали благородными из упрямства. Вы же бессовестны от переполняющей вас злобы. Кто же тогда отсталый?
Одни его возненавидели, другие стали презирать, третьи избегали, и он чувствовал все большее одиночество и тоску по родине. Однажды он дал пощечину какому-то своему земляку, который рассказывал грязные анекдоты о боснийцах, и ушел, чувствуя горечь и стыд за своего земляка и за себя самого. И тут на улице услыхал разговор: дубровчанка и ее муж стояли возле лавки и говорили на его родном языке. Никогда прежде человеческий язык не казался ему более прекрасным, и никто не был ему ближе этой стройной женщины с благородными манерами и этого пузатого дубровницкого купца.
Многие месяцы Хасан уже ничего не делал, разъедаемый бездельем, сознавая, как тщетны его скитания по огромному городу, а отец щедро посылал деньги, гордясь тем, что его сын служит султану. И пока дубровчанин заканчивал свои дела, Хасан сопровождал его жену по прекрасным уголкам Стамбула, слушал самый прекрасный язык из самых прекрасных уст, забывая о своих муках, да и женщина, судя по всему, тоже не очень стремилась избегать его. Нежную дубровницкую горожанку, воспитанную у миноритов, больше всего привлекали в молодом боснийце не его образованность, красота, изысканность манер, но то, что, обладая всем этим, он оставался боснийцем. Жители далеких провинций в ее представлении были грубыми, глупыми, неотесанными, своенравными, она считала, что они обладают тем сортом мужества, которое умные люди не слишком ценят, да и не всегда, по наивности гордясь тем, что вечно служат тому, кто не является их другом. А этого юношу не назовешь грубым, неотесанным, невеждой, его можно сравнить с любым дубровницким аристократом, он был приятным собеседником, интересным спутником, он увлекся ею (это усилило ценность всех его качеств) и был настолько сдержан, что она даже с подозрением рассматривала себя дома в зеркале. Ей в голову не приходила мысль о любви, но она привыкла быть в центре внимания мужчин. С трепетом и некоторым смущением ожидала она очередного флирта, но, когда это не состоялось, была удивлена и с большим вниманием стала приглядываться к юноше. Хасан, юный и порядочный, не умел играть словами, которые ни к чему не обязывают ни его, ни женщину, он тоже не думал о любви и только радовался простым свиданиям. Однако любовь нашла его сама: вскоре он влюбился. Обнаружив это, он утаил свое открытие от нее, стараясь ничем не выдать себя. Женщина тем не менее сразу заметила, едва робкие огоньки вспыхнули в его глазах (ей пришлось признать, что они красивы), и, чтобы спасти положение, стала преувеличенно подчеркивать свою дружбу, нимало не стесняясь, вела себя как сестра. Хасан проваливался в любовь, как в бездну, или вздымался ввысь на гребне ее волны, и этому не приходилось удивляться: женщина была красива (упоминаю об этом мимоходом, в любви важно иное), обворожительно приятна (в любви это главное), она первая развеяла его смутную тревогу и убедила, что на свете есть вещи, о которых молодой человек не имеет права забывать безнаказанно.