Воскрешение Лазаря - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она говорила мне, что если у отца Феогноста и есть перед кем вина, то перед Лапонькой, и она постарается, чтобы прежде, чем он отдаст Богу душу, Лапонька его простил. Тетка очень гордилась, что в конце концов так и произошло: отец Феогност покаялся, просил у Лапоньки прощения, а тот, в свою очередь, ему исповедался. И по сию пору, Аня, Лапонька считает Феогноста своим духовным отцом.
История их следующая. Три года в середине семидесятых отец Феогност провел в на редкость мрачном месте - Липецкой тюремной психиатрической больнице. В той же больнице, попав туда пятью годами раньше, одиннадцать лет провел и Лапонька. Он пытался через Карельские леса уйти в Финляндию, но неудачно. Был пойман и на следствии, чтобы избежать лагеря, симулировал острый психоз. Лишь в Липецке, и то не сразу, он понял, что лагерь по сравнению с тюремной психиатрической больницей чистый курорт. Без психоза он за попытку незаконного перехода границы получил бы максимум восемь лет, а здесь просидел одиннадцать и вышел полным инвалидом. Поначалу, еще не разобравшись, куда попал, он лез на рожон, спорил с врачами, санитарами, в итоге прошел и через инсулиновые шоки, и галоперидолом его глушили. Потом был, конечно, осторожнее, но репутацию смутьяна все равно сохранил.
Начальником медчасти в Липецке была мерзейшая баба, фамилия ее Костина. Собственно, она и назначала галоперидол с инсулином, главное же - раз в год, когда пересматривались дела и решалось, кому тут гнить дальше, а кто для общества больше не опасен и может быть отпущен, именно ее слово было последним. Лапонька был у Костиной в черном списке. Политических она вообще ненавидела.
Но это я отвлекся. Костина меня интересует мало, важно, что в больнице те три года, что там провел отец Феогност, проработала врачом и Катя. Как и в другие подобные места, она устроилась туда ради него, панически боялась, что на чем-нибудь проколется, ее выгонят, Феогност же останется без попечения.
В больнице Феогност делил камеру с тихим человеком, который почти не вставал и не говорил. Здесь ему было хорошо и молиться и работать, пожалуй, даже не хуже, чем в Оптиной. И позднее годы, проведенные в Липецке, он нигде не ругал. Но Феогност - не норма. Лапонька, когда пытался бежать, был настроен западнически, однако в больнице под влиянием сокамерника - одного из авторов "Вече" - стал склоняться к "особому пути России", к евразийству. Тот через своих знал про отца Феогноста, и они с Лапонькой не раз пытались завязать с епископом отношения, но безуспешно.
Они искали подходов к Феогносту, потому что, чтобы прийти к Богу, нуждались в помощнике, наставнике. Но Феогност быть их пастырем не пожелал. К ним обоим он отнесся с полнейшим равнодушием, будто они не о Боге думали, а лишь были помехой в работе. Кстати, Катя, чтобы они виделись с Феогностом пореже, скоро перевела Лапоньку в соседний корпус. Однако сейчас, Аня, я веду речь о другой Катиной вине перед Лапонькой. Конечно, политических, чтобы было неповадно, пока они не отсидят в психушке две трети срока, который получили бы в лагерях, на волю не отпускали, но к 78-му году Лапонька норму почти выполнил, а тут вдобавок ему и фарт открылся. Костину вызвали в Москву на курсы повышения квалификации, и в комиссии - ее называли "по помилованию" - за главную осталась Катя. Лапонька был тогда уже на привилегированном положении, фактически расконвоирован. Начальник психушки затеял в больнице капитальный ремонт, но денег дали недостаточно, и по большей части работали зэки - меняли стропила, перестилали крышу, заново ему и его замам отделывали кабинеты, в общем, все приводили в порядок.
Лапонька в бригаде, которая работала на крыше, был вторым человеком, имел с десяток благодарностей, посему и характеристика теперь получалась отменная; Катя не многим рисковала, если бы, написав в заключении, что у него ремиссия, рекомендовала Лапоньку к освобождению. Но она знала, как не любит его Костина, и побоялась. В итоге Лапонька просидел в Липецке еще три года. Для него самых тяжелых. Уверенный, что его так и так сгноят, он пошел вразнос, и когда в 81-м году его освободили, был почти полным инвалидом.
Тем не менее, Аня, благодаря тетке, Лапонька в конце концов простил и Катю. После моего переселения в Рузу он в каждый свой приезд в Москву стал меня здесь навещать. Жил по неделе, по две, иногда немного помогал разбирать бумаги, а больше просто сидел у печки, грелся. Рассказывал о больнице, о детстве.
Некоторые истории были довольно странные. Например, однажды он рассказал, что, когда был маленький, его любимой игрой был "морской бой". С двоюродным братом, своим ровесником, он мог гоняться за чужими кораблями сутки напролет, и сразу вдруг объявил мне, что в России никогда ничего, кроме бесконечной войны, не было. Он часто резко перескакивал, и я за ним не успевал. Бывало, долго, монотонно - я уже не следил, - объяснял правила и хитрости того же "морского боя", как опередить, быстрее потопить корабли соперника, рисовал графики, делал расчеты - сложной математики тут не было и не могло быть, чересчур мало было кораблей и мало само море - спасаться, в сущности, было негде. Наконец графики ему надоедали, и Лапонька переходил на психологию. Двоюродный братец быстро его разгадал, заранее знал, где он поставит корабли, и топил их, как Нахимов турецкие под Синопом. Лапонька о собственных поражениях рассказывал с таким воодушевлением, что я не мог понять, чего ради он тогда год за годом с ним играл: или врет, что брат всегда выигрывал? Думая, врет или не врет, я каждый раз пропускал, не замечал, что Лапонька давно говорит о другом. Тон был прежний, восторженный, но о братце речи больше не шло, и море было настоящее - весь мир. Это было море греха, а по нему плавал огромный ковчег на манер Ноева - Россия, на котором спасалась истинная вера и вообще все "не грешники". Ковчег был столь велик, что и сейчас здесь с радостью и ликованием приняли бы любого, кто был готов отказаться от греха и неправедной жизни; места оставалось достаточно.
В Лапонькиных восторгах по поводу русской святости не было ничего нового, пожалуй, даже меньше, чем в перипетиях морских боев с братцем, я опять начинал тосковать, но тут делался второй маневр, и теперь оказывалось, что огромный бескрайний океан греха - сама Россия, а по ней плавают бесчисленные и разные кому какие по нраву - ковчеги спасения. Были старообрядческие корабли, скопческие, хлыстовские... Особенно странно смотрелись сумасшедшие дома, в которых спасались тысячи тысяч. В грязи, тесноте, но спасались - сомнения нет. Так что у Лапоньки получалась, с одной стороны, некая иерархия океанов греха, а с другой - иерархия ковчегов. Кстати, ведь верно, что есть разные ступени праведности и есть восхождение по ним. То, что для простого человека предел мечтаний, для праведника - небольшой и простительный грех. И с сумасшедшими домами понятно: когда мир помешался на зле, может статься, и впрямь легче всего спастись в психушке.
Я это довольно быстро обдумывал и, как мне казалось, начинал Лапоньку догонять, но он на вороных мчался дальше. Оказывалось, что и с сумасшедшими домами непросто. Раньше действительно в них спасалось много хороших, честных людей, в том числе один епископ, который в двадцатые годы, чтобы себя и свою веру сохранить в чистоте, принял личину юродства, однако в пятидесятые годы психбольницы захватил, взял на абордаж враг, и, пожалуй, теперь больше зла и греха, чем там, нигде не найдешь.
Про епископа Лапонька пока забывал и дальше рассказывал о нравах тюремных психиатрических больниц, в основном о своей липецкой. Рассказывал, что Костина, расставив ноги, чуть не до пупка задирала юбку, а ему было двадцать пять лет и уже шесть он ни разу не имел дела с женщиной. Не знал, выйдет ли когда-нибудь отсюда или так тут и загнется. Эта блядь год за годом гноила у них всех, кто сидел по политическим статьям, а сама, курва похотливая, завела любовника, который, убив собственную жену, чтобы не попасть на зону, симулировал сумасшествие. Каждый день вызывала на осмотр и прямо в кабинете трахалась. Потом вовсе его освободила, заявив, что с подобным богатством - у ублюдка был редкостной величины член - держать в больнице грех. После войны по стране вон сколько баб неустроенных. В общем, пожалела и себя, и баб.
Лапонька еще долго рассказывал, как они в Липецке жили: про начальников плохих и тех, с кем удавалось ладить, про врачей-садистов и обычных, нанимавшихся к ним из-за полуторного оклада, больших отпусков и ранней пенсии. Но и вторые здешние правила соблюдали строго. Особого зла в них не было, если можно было не делать плохое, они не делали, впрочем, и плохое, если было приказано, тоже делали. Отсюда он снова выруливал на епископа и Катю.
Врачиха не хуже и не лучше других, с зэками она вела себя ровно, за исключением епископа, ради него Катя шла на любой риск. Потом, в конце восьмидесятых годов, выяснилось, что в миру она была его келейницей. Забыв, что повторяется, Лапонька снова рассказывал про случай, когда одного Катиного слова было достаточно, чтобы его освободили, но она промолчала. От Кати к "морскому бою" от "морского боя" к Кате, он крутил и крутил. Он попадал в колесо, будто белка, не мог оттуда выбраться, и вдруг, когда я уже и не ждал, разговор опять делался здравый.