Лже-Нерон. Иеффай и его дочь - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он торжественно пригласил своих друзей и придворных на рецитацию и сам прочел им эту враждебную стряпню – «Октавию».
Он не собирался искажать «Октавию» карикатурным исполнением. Это было бы слишком дешево. Но он задумал приправить свою декламацию легкой, чуть заметной иронией, из «Октавии» в его передаче должно было струиться высокое духовное веселье.
В этом тоне он и начал рецитацию. Но в нем сидел слишком хороший актер, и он не мог долго выдерживать этот тон. Против воли он вложил в стихи «Октавии» все свое подвижное, изменчивое, как у Протея, существо. И как прежде Теренций перевоплотился в надменно-пресыщенного Нерона, так теперь сияющий, кроткий повелитель Нерон-Теренций перевоплотился в героя «Октавии» – Нерона мрачного и преступного, насильника, страдающего от своих злых страстей. И, читая песни хора, Нерон-Теренций, обличитель собственных злодеяний, серьезно, гневно и убежденно предсказывал себе горестный конец.
С изумлением и легким испугом слушала его блестящая аудитория. Не было и в помине той возвышенной веселости, которой ждал Нерон. Хотя Требоний изо всех сил старался как можно чаще хохотать своим знаменитым жирным смехом, хотя Кнопс пытался поднять настроение острыми словечками, веселье, которое силилась выказать публика, носило какой-то судорожный характер, и на маленькое блестящее собрание легла мрачная тень подавленности.
Нерон чувствовал, что не достиг желанного эффекта. Тем развязнее и надменнее держал он себя по окончании рецитации. Говорил о том, что в этом году приступит к работе над новым произведением, гораздо более обширным, чем его поэма о «Четырех веках». Он намерен изобразить всю римскую историю в двухстах больших песнях. Кнопс, пытаясь разогреть публику, позволил себе маленькую шутку.
– Когда римский народ, – сказал он, – получит двести песен его величества, ему придется столько читать, что у него уже не хватит времени для труда, для завоевания остального мира, и римская история кончится именно вследствие того, что она воспета императором.
Но смеяться никто не решался, ибо сам Нерон не смеялся. Он не метал грома и молний, он даже не обнаружил признаков гнева, он просто пропустил мимо ушей слова Кнопса, но Кнопс почувствовал, что сделал ошибку. Насколько опасна была эта ошибка, ему суждено было узнать лишь гораздо позже, ибо у Теренция – и это следовало знать Кнопсу – была хорошая память и он точно вел свои счета.
Нерон отпустил гостей. Остался один в пышном зале. Слуги, не зная, что император еще здесь, пришли тушить огни. Они с испугом разбежались, увидев его мрачное лицо. Но он позвал их и велел делать свое дело. Они погасили светильники.
И вот цезарь Нерон сидит один, в полной темноте, на подмостках – в белом одеянии актера, с венком на голове, страдальчески и гневно выпятив нижнюю губу. Он чувствует себя непонятым и очень одиноким. Какой ему толк в обладании «ореолом», какой ему толк в том, что от него исходит сияние и из головы его, точно рога, растут лучи? Глупый мир хоть и признал его великим императором, но не понял, что он был чем-то еще большим – великим артистом.
5
Клавдия Акте
В эту пору распространилась весть, что Клавдия Акте, подруга Нерона, после долгого отсутствия собирается посетить свою сирийскую родину. Это известие наполнило ожиданием Сирию и Междуречье, ибо Клавдия Акте была одной из популярнейших в империи личностей.
Она родилась в рабстве, детство у нее было тяжелое. Ее хозяин намерен был сделать из нее акробатку, ей пришлось пройти через суровую школу – ругань, побои, голод. Когда ей минуло девять лет, красивую гибкую девочку купил императорский двор. Нерон, сам еще юноша, увидел Акте, когда ей было пятнадцать лет, и страсть, с первого мгновения связавшая обоих, устояла перед всеми бурями его жизни и царствования.
Акте была несколько выше среднего роста, нежного и в то же время крепкого сложения. У нее была матово-белая, прозрачная кожа. Под чистым лбом – густые черные разлетающиеся брови и зеленовато-карие глаза, светлые и любопытные, с острым взглядом. Большой, благородного рисунка рот изгибался над своевольным подбородком. Нерон воспел Акте в изящных стихах, и некоторые из них стали популярными, в особенности два стихотворения, где он славил Акте за то, что в ней сочетаются дитя и женщина, целомудрие и страсть.
Порой в кругу друзей Нерона она демонстрировала искусство, которому ее учили в детстве. Это было нечто среднее между акробатикой, пантомимой и танцем. На лице ее лежала обычно какая-то тень печали – след сурового детства, но, когда она танцевала теперь, не чувствуя над собой угрозы, свободно отдаваясь движениям, печаль эта исчезала. Тогда она снова становилась ребенком, которым ей запрещалось быть в ранней юности, и детская наивность ее искусства заставляла забывать об утонченной, с таким трудом и страданиями приобретенной технике. Особенно известна была одна из ее маленьких пантомим, пустячок, детская игра. Она изображала ребенка, запускающего нечто вроде юлы на маленьком шнурке, радующегося своей ловкости и еще больше – своей неловкости. Она вращала юлу на шнурке, высоко подбрасывала ее, ловила, серьезная, нежная, глубоко погруженная в игру, сердито смеясь неудаче, счастливая удачей. Играя, она не то приговаривала, не то напевала своим тонким голоском: «Кружись, моя юла, – рада ли ты, когда я кружу тебя, – рада ли ты, когда кружишься, – ведь я так рада». Все население обширной империи напевало эти глупые детские стихи, даже люди, не знавшие ни слова по-гречески. Стихи Гомера и те не были так широко известны.
Акте была любимицей города Рима, любимицей империи. Видя императора рядом с очаровательной, серьезной, веселой девушкой, которую он, по-видимому, любил так же сильно, как и она его, толпа, ликуя, приветствовала его и не хотела верить мерзостям, о которых рассказывали враги Нерона. Акте первая стала называть его старинным родовым именем «Рыжебородый», прибавив ласковое «Малыш». Массы подхватили это имя. Акте, молодая, воздушно-легкая, шла через кровь и грязь, которыми господство над миром наполнило Палатин, и