Избранное - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем он предпринял экскурсию по окрестностям — все сильнее покачиваясь, прошел вниз три-четыре квартала до места пересечения дороги к морю с дорогой в Колонию по запущенной улице, в центре которой стоит домик с голубыми балконами — его теперь снимает дантист Моренц. Позже Ларсена видели возле мельницы Редондо — прислонясь к дереву, он курил, стоя в глубокой грязи; затем он постучался в дверь фермера Мантеро, купил себе стакан молока и хлеб, уклоняясь от расспросов, когда пытались выяснить, кто он («лицо у него было грустное, постаревшее, но, видно, еще хотелось ему повоевать, все показывал нам деньги, будто мы боялись, что он уйдет, не заплатив»). Несколько часов он, вероятно, проблуждал по Колонии и вечером, в половине восьмого, появился в баре отеля «Пласа», который прежде никогда не посещал, живя в Санта-Марии. Там он до ночи разыгрывал ту же комедию агрессивности и любопытства, которую наблюдали видевшие его днем в «Берне».
Он добродушно потолковал с барменом, сдержанно касаясь темы, которую вот уже пять лет как не затрагивал, — о рецептах коктейлей, о величине кусочков льда, о длине ложек для размешиванья. Возможно, он ждал Маркоса и его друзей, а на доктора Диаса Грея только взглянул, но не поздоровался. Оплатив и этот счет, Ларсен подвинул по стойке чаевые и, уверенно и неуклюже слезши с табурета, пошел по полоске линолеума, раскачиваясь всем телом с нарочитой ритмичностью, невысокий, коренастый, убежденный в том, что истина, хотя и поблекшая, прокричит о себе стуком его каблуков и передастся воздуху, всем окружающим, заявит о себе нагло и просто.
Он вышел из отеля и — это не подлежит сомнению — пересек площадь, отправляясь на ночлег в свою комнату в «Берне». Но ни один житель города не может сказать, что видел его снова раньше чем через две недели после возвращения. И вот тогда-то — а было это в воскресенье — мы все его увидели на лужайке перед церковью в конце одиннадцатичасовой мессы: старик в запыленном костюме лукаво прижимал к сердцу букетик фиалок. Увидели мы также дочку Херемиаса Петруса — единственную, незамужнюю, слабоумную; она прошла мимо Ларсена, ведя сгорбившегося злобного отца, при виде фиалок чуть ли не улыбнулась, со страхом и изумлением заморгала, вытянула губы трубочкой и потупила в землю беспокойные, слегка косящие глаза.
ВЕРФЬ-I
Конечно, это было случайностью, Ларсен тут не мог ничего знать. Из всех жителей Санта-Марии одного лишь Васкеса, разносчика газет, можно было бы заподозрить в том, что он переписывался с Ларсеном в течение пяти лет изгнания: однако нет уверенности, что Васкес умел писать, вдобавок маловероятно, что разрушенная верфь, величие и упадок Херемиаса Петруса, вилла с мраморными статуями и слабоумная девушка могли быть темами каких-либо предполагаемых писем Фроилана Васкеса. Либо же это было не случайностью, а судьбой. Чутье и интуиция Ларсена, поставленные на службу его судьбе, привели его обратно в Санта-Марию с желанием снова, всем назло, показаться на улицах и в ресторанах ненавистного города. А там они повели его и к особняку с мраморными фигурами, и в Колонию, и на луга — до замысловатого переплетения электропроводов на верфи.
Через два дня после возвращения Ларсен, по слухам, вышел рано утром из пансиона и медленно зашагал — причем те, кто мог его узнать, видели, что он сильнее, чем прежде, покачивается и стучит каблуками, что еще заметней стали грузность тела и снисходительная мина — мина человека, одаряющего милостями и отвергающего благодарность; пройдя по пустынной набережной, он оказался у рыбачьего мола. Там Ларсен развернул газету, расстелил ее, сел и долго глядел на туманные очертания противоположного берега, на движение грузовиков по эспланаде у консервного завода в Эндуро, на рыбачьи лодки и на длинные легкие, неведомо куда спешащие лодки гребного клуба. Не вставая с влажных камней мола, Ларсен подкрепился жареной рыбой, хлебом и вином, купленными у назойливых босоногих мальчишек, еще одетых в летние лохмотья. Поглядел на прибывший паром, бегло окидывая взором лица выходящих пассажиров, потом зевнул, вытащил из черного галстука жемчужную булавку и стал ею ковырять в зубах. Ему пришло на ум несколько смертей, и он предался воспоминаниям, презрительно усмехаясь, что-то бормоча, испытывая желание исправить чужие, такие запутанные жизни, которые уже окончились. Лишь около двух часов дня Ларсен поднялся и, послюнив два пальца, провел ими по складкам брюк; затем он подобрал газету, вышедшую накануне в Буэнос-Айресе, и смешался с толпой, которая спускалась по ступенькам и занимала места на белом катере с тентом, отправлявшемся вверх по реке.
Во время поездки он перечитывал в газете то, что уже прочел в пансионе, лежа в постели; качало, но он этого не замечал, сидел, положив ногу на ногу, сдвинув шляпу на одну бровь, с наглым, невозмутимым и надменным выражением лица, щуря глаза при чтении, точно он близорук, — чтобы укрыться от чужих взглядов и не быть узнанным. Сошел с катера он у пристани под названием «Верфь» вслед за тучной старой женщиной со спящей девочкой в корзине за плечами, как, наверно, мог бы сойти в любом другом месте.
Бесстрашно он вскарабкался вверх по сырому склону вдоль ограды из широких зеленовато-серых досок, оплетенных вьюнками; поглядел на несколько заржавевших кранов, на серое кубическое здание, нелепо торчавшее на пустынном берегу, на огромные, изъеденные сыростью буквы, шептавшие неслышно, как безголосый великан: «Херемиас Петрус и Кº». Несмотря на дневное время, в окнах теплился свет. Ларсен пошел дальше мимо убогих лачуг, мимо проволочных оград с зарослями вьюнков, сопровождаемый лаем собак и взглядами женщин, которые откладывали мотыгу или прекращали полоскать белье в лохани, чтобы украдкой выжидательно посмотреть на него.
Улицы, местами покрытые грязью, без единого следа колес, окаймленные новыми блестящими, сулившими свет электрическими столбами, а позади, за его спиной, несуразное цементное здание, береговой откос без судов, без рабочих, краны из ржавого железа, которые, наверно, если попытаться пустить их в ход, стали бы со скрежетом ломаться. Небо окончательно заволокло тучами, воздух был тих, вот-вот пойдет дождь.
— Местечко и впрямь грязноватое! — сплюнул Ларсен и коротко хохотнул, одиноко стоя на перекрестке четырех земляных полос, — невысокий, толстый, растерянный человек, озлобленный на прожитые в Санта-Марии годы, на свое возвращение, на тяжелые, низкие тучи, на свое злосчастье.
Повернув налево, он миновал два квартала и зашел в «Бельграно» — бар, ресторан, отель и всяческие услуги. Иначе говоря, в торговое заведение, где в витрине красовались альпаргаты[32], бутылки и лемехи, а над входом была вывеска с электрическими лампочками, — двухэтажное здание, стены которого были до половины глиняные, а выше — выложены разноцветными плитками, заведение, о котором Ларсен вскоре привык про себя говорить «мой Бельграно». Он сел за столик, чтобы спросить себе чего-нибудь — пристанища, сигарет (их не оказалось), анисовой водки с содовой; делать нечего, надо было переждать дождь, терпеливо слушать его шум и смотреть на него — через стекло с кольцеобразной рекламой, написанной инсектицидным порошком и восхвалявшей противочесоточное средство, — пока он будет поливать жаждущую воды глину и цинковую крышу. А потом — конец всему, отказ от надежд на смелые шаги, окончательное приятие недоверчивости и старости.
Он спросил еще стакан анисовой с содовой и, старательно размешивая напиток, думал о прожитых пустых годах, о настоящем перно, как вдруг отворилась дверь и к стойке стремительно, чуть не бегом, подошла женщина; Ларсен мысленно связал только что услышанный топот копыт с этой высокой дамой в сапогах, что-то горячо говорившей хозяину бара, и с другой женщиной, попроще, кругленькой, смирной, которая бесшумно прикрыла дверь, с усилием прижимая ее против поднявшегося внезапно ветра, и терпеливо, услужливо, но вместе с тем властно стала позади первой.
Ларсен сразу почуял, что тут может что-то произойти, что для него важна только женщина в сапогах и что все произойдет с помощью второй женщины, при ее пособничестве, при ее неохотном попустительстве. Она, служанка — которая ждала, стоя на шаг позади, расставив толстые короткие ноги, сложа руки на животе, повязанная темным платочком, с равнодушной ухмылкой, явно беспричинной на ее бесстрастном лице, — не представляла для Ларсена проблемы: она принадлежала к типу, который он знал наизусть, легко определяемому, повторяющемуся без значительных отклонений, к типу, будто на машине отштампованному, будто она была животным, сложным или простым, собакой или кошкой, там уж будет видно. Ларсен изучал другую, а та все смеялась и постукивала рукоятью хлыста по жестяному покрытию стойки. Была она высокая, светловолосая, временами ей можно было дать тридцать лет, временами сорок.