Сапфировый альбатрос - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все это на крайне руководящих страницах.
Распоясавшемуся журнальчику тоже строго указали: «Считать грубой… печатание вредной…»
Мишель попробовал поскрестись к самому главному дерзостному властелину: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Только крайние обстоятельства… Беру на себя смелость… ознакомиться с моей работой… либо дать распоряжение… Более обстоятельно… С благодарностью учту… Сердечно пожелаю…»
До этого Мишель сталкивался со Сталиным тоже по огорчительному поводу. «На похоронах бедного Горького видел Сталина совсем рядом. Шагах в трех. Он прошел (нес урну) так величественно, что я удивился — какая в нем мощь и твердость».
Мощь и твердость — далеко было Мишелю до нутряных любвей от сохи и от станка.
Сталин чуточку подождал, и глаза его снова глянули куда-то мимо — мимо Кирилла, мимо Сивашева, мимо кремлевских стен — куда-то далеко в пространство, и разом вспыхнули, ожили, «вернулись обратно». — «Вот есть такая сказка — легенда про древнего богатыря Антея. Не читали? Почитайте. Каждый раз, когда этому Антею в борьбе с противником приходилось туго, он прикасался к груди своей матери Земли и снова набирался сил, и становился непобедимым. И только Геркулес, — Сталин возвысил голос и вскинул руки вверх, как бы поднимая кого-то, — и только Геркулес, оторвав Антея от Земли — от матери, в воздухе задушил его…» А «наша мать — народ», — это было сказано сильно, взволнованно, и Сталин как бы распахнулся, впервые открыл себя всего, но тут же снова движения рук у него стали плавные, чуть-чуть косые — скупые.
«О-о-о, вон он какой!» — воскликнул Кирилл про себя. И то ощущение недосягаемости Сталина, которое вначале так было сковало Кирилла, молниеносно исчезло, и он увидел перед собой другого Сталина: Сталина, которого он знал по борьбе с врагами партии, по фронту. — «Наш ты… наш… кровей наших!»
Но на этот раз у т. Сталина, как назло, в это самое время случились кой-какие другие делишки в городе Тегеране с империалистическими акулами мистером Черчиллем и мистером Рузвельтом. Так что с единодушной оценкой антихудожественной и чуждой интересам народа Мишелевской стряпни продолжали выступать его собратья по перу, в том числе и давнишние приятели. В итоге разбирательств его отовсюду повыводили и повыселяли.
Мишель решительно и бесповоротно во всем покаялся и попросил снизойти. И его великодушно оставили на воле и даже допустили до кой-каких страниц. Издали пару книжонок да еще и отметили медалью за доблестный труд.
Тем не меньше пришлось Мишелю перебираться из столицы к родному очагу. Но долгожданная встреча его с супругой Верой Владимировной оказалась не очень чтобы сильно радостной. У голубой маркизы за эти годы кого-то и ухлопали из анкетных родственников, кого-то заморили недоеданием, но в дневничке своем она никак не забывала записывать все о своем, о девичьем, — любит, не любит, любит-не-любит-любит-не-любит…
В главной книге Мишеля ей показалось самым главным упоминание про жену: «Одна женщина, которая меня любила, сказала мне: „Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне“. Мы пошли в загс, записались, и теперь это моя жена». «Так не было, — возмущалась она в своем бесконечном дневничке, — я никогда не могла так „жертвенно“ любить его! Я всегда требовала его любви и была несчастна, потому что не могла ее получить — такую, как мне надо».
Не получила и тогда, когда он вернулся в Ленинград.
Входную дверь он открыл своим ключом, вошел с каким-то пестрым мешком, поседевший и постаревший, она рванулась с постели как сумасшедшая, начала его, я извиняюсь, тискать и целовать, планировала рассказать ему про всякие смерти и мучительства, а он вдруг принялся излагать любовные истории про «Ваську Сталина» и «Нинку», жену Романа Кармена, про Светлану Сталину и Каплера…
Потом сказал, чтобы освободили его комнату — он утомился, ему требуется работать, он должен проживать один…
Старое начиналось сызнова, как писал про антисоветское колхозное подполье другой советский классик:
«…чуть ли не в первый день приезда грубо оттолкнул меня и как женщину, и как человека, „я не хочу отношенческих разговоров“, прекратил и всякие разговоры со мной, прямо сказал, что ничего нет особенного в том, что у него были женщины, не мог же он жить без этого 2 ½ года, он даже возмутился и рассердился, увидев мое разочарование и расстройство при этом открытии, сразу же замкнулся и стал таким, как был со мною до своего отъезда — чужим, враждебным, почти ненавидевшим меня, тяготящимся мною, „оставьте меня в покое, мне от вас ничего не нужно, я ни к кому не лезу“, не печатается, не работает и не зарабатывает ни копейки, не выказал никакой жалости к гибели мамы и Лели, не понял того страшного кошмара, который я пережила, относится ко мне враждебно, недоверчиво, абсолютно холодно и равнодушно, как к совершенно чужой, посторонней и ненужной женщине, все мои мечты и надежды на нашу радостную, дружную жизнь разрушены окончательно и безвозвратно, в сущности, не жена, не друг, не близкий ему человек, а, кажется, злейший его враг, всем недоволен — готовлю я ему „невкусно“, и он теперь стал готовить себе еду сам, в сущности, очень примитивен, чужды и непонятны все „тонкости“ моих ощущений и переживаний, что ему сейчас от меня нужно — чтобы я была здорова, чтобы я доставала деньги, готовила вкусную еду, убирала комнату, заботилась обо всем быте и ни во что не вмешивала его, ничего от него не требовала, трудно понять, чем вызвано такое жестокое, такое дикое отношение ко мне — больной, ненормальный человек? А м. б., просто — разлюбил окончательно, разочаровался во мне, и я просто стала ему не