В месте здесь - Александр Михайлович Уланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я бы съела сейчас зайчика. Ты лотосовый корень больше не ешь?
– Корень в столовой есть, но я его не ел. А зайчик – вот он вышел к тебе в Жигулях – большой, как олень, и доверчивый, как морская корова, а ты его съешь?
– А тебе съеденные ракушки в страшных снах не снятся?
– Сон страшный приснился – будто вернулся, оставив в Харбине всё, что было в шкафу – книги, альбомы, патирий безутешных. И дисоластерию на подоконнике. Сижу и думаю: выбросят это или сохранят? и как мне это потом получить? так что сны у меня уже вполне отъездные.
– Но что это меняет, если этой стены так до сих пор и нет? Может быть, она как раз и ищет такую стену, которая в определённые моменты могла бы превратиться в лёгкую занавесочку? А такого практически не бывает. Мужчины, по большей части, собственники по натуре.
– Не все. Но дело ещё и в другом: человека нельзя переключать по желанию – чтобы сейчас он был занавеской, через час – стеной. Чтобы когда хочется – был рядом, когда не хочется – в запасе полежал. То есть человек может быть и стеной, и занавеской, но – по своему выбору.
– Кстати, моя рецензия про ростовский журнал не пошла. Это та, где я поехидничала над средней литературой. Официальная версия – «наш главный говорит, что вы неправы по концепции». Но, передавая эти слова, Мария сказала – не надо было нам с вами вообще связываться с родиной начальников.
– Мне прислали рекламу с предложением мытого песка с Волоколамской пескобазы.
– В России папайя не растёт. В России растут огурцы. Жалко, не увидишь, какие огурцы мне принесли. Прямо из случаев Хармса. Какая жалость, что убить ими некого.
– Убей писателя какого-нибудь – а потом скажи, что это цитата.
– Как-то резко похолодало к вечеру, смотрю с балкона сквозь занавеску в свою комнату как в чужую, и мне туда хочется. Это потому, что я более домашняя, чем та, которая нужна тебе?
– Ветка, полностью покрытая льдом – сверху капает вода, идёт по ветке и замерзает, ветка одета в лед. Набухшие почки внутри абсолютно прозрачного льда. Идти по гребню островка – за спиной заходящее солнце, острые тени зимних деревьев, красноватая верба со вспыхивающими белыми шариками, а влево и вправо вниз – голубой снег. Лёд из пластинок, образующих соты, странные розетки, похожие на бутоны или зубчатые замки. Невозможно лёгкий и невозможно хрупкий. Уронить его кусок на твёрдую поверхность обычного льда – и он рассыпается искрами во все стороны.
– Третий фильм Реджио лучше, чем второй. Но объективно всё равно оценить не смогу, потому что первый фильм вызвал что-то вроде шока – просто от неожиданности, что такое может быть. В третьем много компьютерной графики. Гора, становящаяся облаком, а потом водой. Идущие люди, постепенно превращающиеся в сердечный ритм на кардиограмме. Светящиеся окна домов, становящиеся компьютерным кодом – 01 01… Бесконечный уход вглубь, например, в орнамент – всё глубже и глубже с неожиданным выходом в галактику. Глубокие вращающиеся коридоры, яркие полоски метеоров, летящие прямо в глаза. Кружащийся сигаретный дым. Карнавал механизмов. Разбитые окна вавилонской галереи, по которой камера скользит вниз, и галерея словно улетает в небо. Странный ракурс съёмочной камеры, когда стены пустой, нет – опустошённой гулкой комнаты наклонены вовнутрь – таким жутким шалашиком. Музыка гораздо лучше в первом и даже во втором. Здесь она слишком пытается иллюстрировать.
– Минус двадцать четыре, так что хватило только на книжные. Альбом по Школе Нанси тебе купил, Франка Гери (помнишь волнистый дом в Праге), книгу о городской скульптуре.
– Теперь о поцелуях. Во-первых, вечером ты мне не пишешь, во-вторых, когда я вечером ложусь в постель, ты уже глубоко спишь, возможно, и не один, и не имеешь физической возможности меня поцеловать. А утром ты пишешь с работы, а я ещё сплю. Вот и получается, что поцеловать в постели ты меня можешь только утром. И телефон у меня висит на верёвочке. Поэтому через телефон ты целуешь меня в пупок. А по самым ранним утрам целуешь меня в лоб, потому что телефон лежит на кресле за моей головой. По-моему, такое целовальное применение телефона самое оптимальное.
– С амфор тебе улыбнутся остробородые тонконогие греки, что стоят и думают, опираясь на посох. Архаические дельфиноносые. На тебя посмотрят глаза килика. Пальцы у флейты – языки пламени. Умирающий только сел отдохнуть. На саркофагах не смерть, не плакальщицы или разбитые вазы. Битва с амазонками, танец, нереиды в обнимку с тритонами. И Афродита на корточках – крылья раковины за ней. В Египте всегда сумерки, часов девять вечера. В Греции утро, между семью и десятью. А в античном Риме – день, два-три после полудня.
– Сегодня иду утром, вижу – над нашей новодельной церковью российский флаг развевается. Оказалось, это флаг на бензозаправке так спроецировался в темноте.
– Не вижу я большой разницы между этой церковью и бензозаправкой.
– Тебе отправлен текст о Генделеве – получила ли? (но если тебе понравится написанное, не бросайся сразу читать самого Генделева – там это менее концентрированно, и ощущение такое, как по крупной щебёнке идешь).
– Но это хорошо. Кинусь его читать, благо, он у меня стоит на видном месте и на нижней полке, зелёненький, как крокодильчик летний. А к щебёнке я привычная. Почитаешь провинциальные журналы, и Генделев мягким песочком покажется.
История хорошо документирована – римских императоров мы знаем в лицо. Луция Вера и Филиппа Араба на улице узнал бы – несмотря на свою никуда не годную память на лица. А человеческий взгляд – только у философов. Карнеада, Ксенократа. В римских скульптурных портретах усталость и горечь невероятные. Потом они подавлены официально-помпезной тяжестью, а потом портреты вообще перестали делать.
– А сейчас ты какой?
– Никакой. Это не отговорка, а определение.
– А кто ты из предметов?
– Предметы функциональные, а я за собой какого-то сведéния к одной функции не чувствую. Может быть, книга, но такая, которую не только читать, но и под голову подкладывать, или как груз использовать.
– Я, наверное, чайная чашка, а ты – старый буфет с потайными ящиками, про которые никто не знает.
– Когда ты