Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сент-Анри, впоследствии более известный как маркиз д’Альдейбра, хотя никаким маркизом не был отроду, прославился томами о древней мудрости. Теперь уж мудрости никакой не осталось, а чем глубже в древность, тем мудрей. Додумался он даже до того, что истинные люди существовали до Адама, и память о них сохранена нам в образе Лилит; Адам был человек послушный, специально созданный, как выводят домашнюю собачку, — прежние же были перед ним волки, и сам Бог трепетал их, ибо создал слишком мудрыми, невозбранно свободными; Сент-Анри темно намекал, что, может, вовсе и не Бог лепил ту первую глину, а сам Бог наш был создан для роли служебной, вроде смотрителя райского сада, — но восстал против истинного демиурга и оттеснил великого древнего мудреца на вторые роли, а сам насадил садик и в нем какую-то мораль. «Никакой нет морали! — кричал самозванный маркиз. — Мораль выдумали евреи — истинные дети нашего нынешнего Бога; их-то он поощряет за слабость и хитрость, они его подлинные любимцы, тогда как настоящее, низринутое, томящееся в каменном заточении божество любит ариев, уцелевших первожителей мира, и если арии его освободят, настанет их истинное царство!»
У Сент-Анри выходило, что бунт против демиурга совпадал с погружением Атлантиды, которая и была его резиденцией; вместе с нею затонули все тайнознания, которые нынешний бог посчитал правильным скрыть от людей, дабы не слишком его беспокоили. По сравнению с плодами, росшими там, яблоко познания было так себе финик. Немногие арии спаслись по окраинам Ойкумены, Демиурга же нашего, создавшего весь этот аморальный и величественный мир в многообразии гор, водопадов, полярных льдов и прочих декораций своего величия, предатель-садовник заточил в неприступнейших скалах Тибета, откуда извлекут его тринадцать сильнейших. Тринадцать было заветным числом прежнего мира — тринадцать членов Мирового совета, тринадцать зубов, тринадцать пальцев, — и потому садовник проклял его. Время, однако, близко: на солнечных часах садовника уже лежит тень, протянувшаяся из будущего. Садовник наврал, что придет антихрист, ибо предчувствовал возвращение истинного Демиурга; он-то и освободит людей, вручив им ключи от тайн, положенных им от рождения. Тогда рухнет еврейская вера с ее бледным идолом, проповедующим аскезу, а сильные, загнанные ныне в положение еврейских прислужников, получат свои права. Свет явится с буддийского Востока, но особая роль уготована будет черной Африке. Черная Африка станет исторической тюрьмой христианства, где оно и будет заперто на веки вечные вместе со всеми, кто не захочет отречься от него.
Разумеется, белое божество, запертое в Тибете, подавало оттуда сигналы — связывалось с вернейшими и открывало тайны по частям, телепатическим путем. Каждый, кто желал освободить Демиурга, должен был развивать в себе искусство чтения мыслей на расстоянии — и тогда в один прекрасный миг, как радио вдруг начинает передавать слова, достаточно настроившись, он должен будет услышать в себе внятный сигнал истинного творца, радируемый из тибетских гор: на Восток, на Восток! Там истинная Родина духа; там великие учителя. Там слышнее голос Неведомого, запертого в высокой Шамбале. Тринадцать чистых откроют врата. С тринадцати лет Алексей Валерьевич настраивался на чтение мыслей и теперь, в четырежды тринадцать, читал их свободно, как бы по книге.
Сложно было ответить — пожалуй, что и ему самому, — во что серьезный человек верил в действительности: каждый из нас подгоняет картину мира под личные свойства, но мораль он да, ненавидел. Он презирал слабость во всех ее проявлениях и еврейство как стража этой слабости, устроителя той веры, что порицает всю чужую силу и тайно пестует только свою, хитрую. Он видел в себе существо без предрассудков. Его не останавливал даже тот факт, что Сент-Анри умер в больнице для умалишенных, поедая свой кал, поскольку именно садовник устроил так, чтобы самое ценное из нас извергалось безвозвратно; калоедение дало ему наконец услышать наиглавнейшую, вечно сокрытую истину, выраженную в его предсмертных словах, священных для всякого истинного искателя Шамбалы: «Аденуа, аденуа! Эскити туртс бадартс Жан Клод старая шлюха». Эти слова древнего языка, непереводимые ни на один из нынешних, содержали приветствие новым людям и ключ к истинному знанию, состоявшему также и в том, что главный врач лечебницы в Руане казался маркизу мерзостным демоном. Варченко одно время даже полагал, что тут шифр, и пытался переставлять буквы во всех девяти последних словах посвященного, включая Jean-Claude est une grue vieux, — но за такое дело, видно, нельзя было браться, не поевши кала, а для этого серьезный человек еще не созрел.
Он верил, что рожден для великого, что свет придет с Востока, что варвары знали больше римлян, что чем дальше от человека — тем ближе к Богу; что свежая кровь — напиток титанов, а мировые льды таят истину; что разум вреден, а инстинкт велик, что жалость презренна, а ярость почетна; что душа музыки — не мелодия, а ритм, и ритмом можно ввести себя в состояние, приближенное к утраченным древним экстазам. Он презирал разум. Он верил в озарения, которые получал, как ему казалось, непосредственно, в форме дословесной: хотел взять — брал, ударить — бил. Он ненавидел животных, хотя казалось бы. Дикий человек был его идеалом, но зверя он презирал и при возможности охотился. Ему чужды были привязанности. Он поступил на медицинский факультет Казанского университета, но не окончил его. В Петербурге он был журналистом, издал два романа из жизни оккультиста, покорявшего женщин одною силой внушения, и даже имел бы успех, не будь они написаны слогом столь энергическим. Был даже процесс по обвинению в порнографии, но счастливо подоспела недолгая свобода пятого года, и на Варченко махнули рукой. Разумеется, он читал и лекции, и гадал в бархатных, всегда затемненных салонах, подробно рассказывая, что есть таро; с курсом лекций и демонстрацией чтения мысли на расстоянии объехал в тринадцатом году все Поволжье, — но это все, разумеется, был разбег. Предполагалась экспедиция из вернейших, ровно тринадцать истинных освободителей Демиурга — тот, почуяв приближение героев, начал уже транслировать ритуал, который предстояло Варченке проделать в Тибете, — но случилась война, и все отложилось на неопределенное время. Варченко ездил на войну корреспондентом, самой же службы избежал, ибо негоже гибнуть тайнознатцу, да еще так близко от цели; когда грянула революция, он почувствовал, что это — то.
Это было приблизившееся царство Демиурга, крах морали, которую Александр Валерьевич и так уж ниспроверг, заведя в Москве коммуну из трех жен и пяти учеников, верно ему служивших и, по сути, его содержавших. Он в этом греха не видел. Он вообще не видел греха. Москву он выбрал на жительство еще в десятом году, почувствовав, что в Петербурге слишком много оккультистов, и все они смотрят не в ту сторону. Москва с ее азиатчиной внимательней и благодарней прислушивалась к восточным его призывам. Здесь было сухо, континентально, несентиментально, азиатски-пестро. Ему нравилось. Он жил на Варварке, самое имя которой ласкало слух. Переезд правительства сказал ему, что надо действовать. Он пошел к тем из них, на кого был смысл равняться: все решали дзержинцы, тайная сеть несомненно оккультной природы. И он не ошибся — в нем с порога признали своего.
Сагитировать их за дело чтения мыслей было плевой задачей — всякий следователь Чеки мечтал обладать подобными навыками; Варченко вполне овладел методикой, вычитанной у Папюса и сводившейся к тому, чтобы уметь собственную тайную мысль услышать как чужую. Для тренировок выделили ему подвал напротив Лубянки, он вычистил его, выбелил, повесил портреты вождей и маркиза. На сеансы захаживал Двубокий. Двубокому-то и принадлежала светлая мысль отправить Варченку с инспекцией по русским эзотерикам, дабы выделить тех из них, с кем стоило иметь дело.
Двубокий был восходящая звезда, вполне соответствующая фамилии: он дружил покамест с обоими кланами, яро сцепившимися в верхах. Кланы эти были, условно говоря, Троцкий и новые, которые покамест не определились, но в этих новых Варченко звериным нюхом чувствовал своих. Тип, воплощавшийся в Троцком, он ненавидел до судорог: поверхностно даровитый, хлесткий еврейский журналист, ненавистник великого и основательного. Он умел лить кровь, и это расслабило бы доверчивого наблюдателя, но лил ее без толку, ради процесса, как онанист льет семя. Он и собирал вокруг себя таких же хлестко-талантливых, бойких, поверхностных, ни на чем не способных задержаться, любующихся собой и ничего вокруг не видящих, — вечное бесплодное кипение и ненависть к традиции, во что бы она ни рядилась. Их человеком на Лубянке был Огранов — и ведь за вечным их разрушительством стояло нечто свое, что они хотели утвердить и что вызывало в Варченке ужас, смешанный с благоговением.