Аркашины враки - Анна Львовна Бердичевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К шестому ноября от возбуждения и бессонницы мать не то чтобы притомилась, но совсем уже потеряла чувство реальности. Веня, зайдя вечером после сеанса в гримировочную, поглядел на нее и только головой покачал. Он, как всегда, удобно уселся на шатком крыльце, из-за пазухи у него выбралась белобрысая Матя и, осторожно ступая на полусогнутых лапах, пошла к Васькиной миске. В миске, обычно такой чистой, в лужице простокваши плавал окурок. Каждый день Васька пила свежее молочко. Простокваша, а в особенности окурок в миске заставили Веню поглядеть по сторонам, – где же Васька? Матя даже не подошла к простокваше, понюхала издали и недоуменно, как и Веня, поглядела по сторонам.
– Слушай, Агния… Да оторвись ты! – позвал Веня и, когда мать подняла на него глаза, спросил: – Где ваша Василиса?.. Я говорю – Васька где?
– Васька? – Мать смотрела на Веню и словно не видела его. – Не знаю.
Она кончала писать на бумаге последний, семьдесят восьмой лозунг. Фая в это время была уже за шкафом, но не спала, она сидел в своем байковом платье, служившем ночной рубахой, на топчане, и ничего не делала. Венин вопрос ей почему-то не понравился. «Зачем это Веня спрашивает про Ваську?» – так вначале ей подумалось. Но неприятность вопроса не в этом все же заключалась, а в чем-то другом, более существенном и тревожном. Фая сидела, поджав ноги и покачиваясь, так что топчан поскрипывал – то ли в лодке плыла, то ли на качелях качалась, и сердито – как будто спала, а ее будили – думала про Венин вопрос и материн ответ. Где Васька? – Не знаю. Фая спустила с топчана босые ноги и вышла из-за шкафа. Она увидела мать у длинного стола, увидела ее отражение в длинном зеркале на стене, увидела высоко висящую лампочку в проволочных остатках абажура. Увидела Веню на крыльце и скромно сидящую у него в ногах Матю. Чего-то не хватало. И причем уже довольно давно не хватало «Где Васька?» – «Не знаю». Вот чего давно не хватало. Васьки.
– Мама, она ушла, – сказала Фая.
– Не косолапь ноги, – сказала мать, посмотрев на дочь. – И обуйся. Куда ушла?
– Не знаю. Но она давно ушла. Ее давно нет.
– Чепуха какая-то, – сказала мать и снова уткнулась в лозунг. Она писала, очень ловко помогая себе короткой линейкой. Вначале на глазок размечала текст, а потом проводила щетинной кистью все вертикали в буквах. Выстраивался загадочный частокол, на который любила смотреть Фая, смотреть и гадать, какие слова возникнут из этих палочек, выстроенных в ряды. Буквы Фая так и выучила, и читать научилась, отгадывая слова. Последний, семьдесят восьмой, лозунг представлял собой как раз три рода таких вот палочек, одни короткие, другие подлинней. Они, палочки эти, напоминали еще и костяшки домино, выстроенные в «телеграф». Тронешь крайнюю, она стукнет, падая, ту, что рядом, и – поехало!.. Все свалятся…
Мать сказала: «Чепуха» – и собралась писать очередную палочку, но вдруг забыла, какую надо писать – короткую или длинную. Она запнулась, стала соображать и поняла, что не помнит слово, которое пишет. Глянула на другие строчки и вообще ничего не смогла понять. Она снова подумала: «Чепуха!» – но на этот раз не про Ваську и ее уход, а про этот семьдесят восьмой, последний, длинный, во весь покойницкий стол, кусок бумаги с загадочными, бессмысленными палочками, так и не ставшими буквами и словами. Как будто кто-то и в самом деле уронил крайнюю, и все развалилось с легким треском. Агния Ивановна положила кисть и внезапно, в три легких шага мимо отшатнувшегося Вени вышла из гримировочной на сцену. На сцене горела дежурная лампочка, зал тонул в темноте и как будто дышал – это волны тепла, оставленного недавно ушедшими буртымцами, набегали на сцену, стекали в холодную оркестровку.
– Васька!.. – позвала мать, и зал ответил ей вздохом. – Кис-кис-кис… Вася, Вася!
Клуб молчал. И вдруг издалека, как будто с того света, раздался даже не Васькин голос, никак уж не Васькин, но все-таки голос, и мать догадалась – Васькин. Было похоже, будто где-то заплакал ребенок. Не заплакал слезами и всхлипываниями, как плачут уже подросшие, уже похожие на людей, хотя и маленькие, еще бессловесные существа, а закричал совсем еще детеныш, такой маленький, что почти вовсе еще не человек, а существо, которое и само не сознает, что кричит. Крик был коротким, как если бы детенышу сразу дали соску и он ухватился за нее кричащим ртом. Но через несколько мгновений крик, еле слышный, неизвестно откуда доносящийся, то ли сверху, то ли снизу, повторился, как если бы соска выпала изо рта. Соску вернули, но она опять выпала, и крик повторился. Так несколько раз.
На сцену вышел Веня, за ним Фая.
– Где она? – спросила мать у Вени.
Веня подождал, послушал и сказал:
– На чердаке, кажется.
– Васька! – снова позвала мать.
И снова раздался далекий крик.
– Нет, не на чердаке, – сказал Веня. – Как будто из стены слышно.
Он подошел к стене, положил широкую ладонь на доски и велел:
– Давай, Агния.
Мать снова крикнула:
– Васька! Кис-кис-кис!…
На сцену не спеша вышла умная кошка Матя, она понимала, что зовут не ее, пришла так, за компанию, и уселась в ногах у Вени, поглядывая на Фаю и Агнию Ивановну.
Клуб молчал. Потом опять раздался протяжный крик Васьки. На этот раз Веня приложил к стене ухо, как врач прикладывает стетоскоп к спине больного, пытаясь услышать в дышащих легких всхлип болезни.
– Черт его знает… – сказал наконец он. – Да чего в самом деле, что она – дурее нас? Раз ушла, значит, надо ей. Жива ведь!
Но он все-таки постоял еще немного, поглядел в зал, послушал. Клуб дышал спокойно. Веня нагнулся, подхватил Матю, сунул ее себе за пазуху – небрежно, вниз головой –