Книги в моей жизни: Эссе - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уитмен узрел свет{94}, воспринял озарение за несколько лет до этого решающего периода своей жизни. С Достоевским дело обстояло иначе. Обоим суждено было усвоить урок, и они усвоили его среди страданий, болезней, смертей. Беззаботный дух Уитмена претерпел изменения — и углубился. «Товарищество» превратилось в более страстное принятие своих собратьев. Взор 1854 года — взор человека, несколько ошеломленного представшим ему видением, — преобразился в более широкий и глубокий взгляд, обнимающий всю вселенную наделенных чувствами существ — но также и мир неодушевленный. Это уже не экспрессия человека, явившегося откуда-то издалека. Это взгляд человека, который находится в самой гуще жизни, полностью принимает свой удел и наслаждается им — что бы ни случилось. В этом, быть может, меньше божественного, но намного больше истинно человеческого. Уитмен нуждался в подобном очеловечивании. Если он, как я твердо верю, пережил (в 1854 или 1855 году) расширение сознания, то должен был произвести переоценку всех человеческих ценностей — в противном случае, он мог бы сойти с ума. Уитмену следовало жить как человеку, а не как Богу. В случае с Достоевским нам известно, сколь устойчивой оказалась усвоенная им (вероятно, через посредство Соловьева) идея «человекобога». Достоевский, просветленный из самых глубин, должен был очеловечить Бога в себе. Уитмен, награжденный просветлением извне, должен был обожествить в себе человека. Это взаимное оплодотворение бога и человека — человек в боге, бог в человеке — в обоих случаях имело далеко идущие последствия. Сейчас стало обычным утверждение, что пророчества этих двух великих людей потеряли всякое значение. И Россия, и Америка превратились в общество глубоко механизированное, автократическое, тираническое, материалистическое и безумное. Но давайте подождем! История должна пройти весь свой путь. Негативный аспект всегда предшествует позитивному.
Биографы и критики часто обращаются к этим критическим периодам в жизни и, рассуждая о «братстве» и «универсальности духа», создают впечатление, будто простая близость к страданию и смерти была причиной развития этих свойств у их героев. Однако, если я правильно понимаю характер Уитмена и Достоевского, повлияло на них другое — осознанное ими бесконечное расширение души. Именно души их были затронуты — точнее, ранены. Достоевский пошел в тюрьму не как борец за социальные права, а Уитмен явился на поле битвы не в качестве сиделки, врача или священника. Достоевскому пришлось жить так же, как всем его собратьям по заключению: подобно им, он был совершенно лишен частной жизни и жил, как зверь, — мы знаем это по мемуарным свидетельствам. Уитмену пришлось стать сиделкой, врачом и священником в одном лице, поскольку никто другой, кроме него, такими редкими качествами не обладал. По складу характера он никогда не избрал бы ни одно из этих занятий. Но одинаковый животный магнетизм — или одинаковое божество в каждом — под давлением сходных обстоятельств принудили двух этих людей выйти за пределы самих себя[154].Обычный человек, претерпев нечто подобное, вполне может до конца дней посвятить себя заботам об обездоленных — признать это своей «миссией», которую должно исполнять. Но Уитмен и Достоевский вернулись к литературному творчеству. Если и была у них «миссия», она включена в их «послание».
Возможно, я недостаточно четко выразился. В таком случае, позвольте мне сказать следующее: именно потому, что эти двое были прежде всего и в первую очередь художниками, они создали особые условия, связанные с их жестоким опытом, и поставили себя в эти условия, чтобы преобразовать и облагородить этот опыт. Не все великие люди способны выдержать — как сделали эти двое — открытое соприкосновение души с душой. Это выходит за пределы сил человеческих: быть свидетелем — не один раз, а многократно — того, как человек расширяет свою душу. Обычно мы не заходим так далеко со своей собственной душой. Человек может открыть сердце, но не душу. Если человек раскрывает другому душу, это требует такого отклика, на который, судя по всему, очень немногие способны. Я думаю, что в некоторых отношениях ситуация Достоевского была тяжелее, чем у Уитмена. Своих товарищей по несчастью он утешал так же, как Уитмен, но при этом всегда считался одним из них, то есть преступником. Естественно, он думал о вознаграждении не больше, чем Уитмен, но чувство человеческого достоинства было утрачено им навсегда. С другой стороны, можно сказать, что именно это и облегчало ему миссию «ангела-хранителя». Он мог смотреть на себя как на жертву и страдальца, поскольку на самом деле был жертвой и страдальцем.
Но самое главное — я не должен это упустить! — состоит в том, что именно к этим двоим инстинктивно и безошибочно обращались измученные души вокруг. И не имеет значения, добровольно или вынужденно взяли они на себя такую роль. Действуя как посредники между Богом и человеком (или же в крайнем случае как ходатаи за человека), они превзошли тех «экспертов», чью миссию исполняли. Одно качество было присуще им обоим в равной степени — их неспособность отринуть любой опыт. Именно в силу своей крайней человечности они смогли принять на себя великую «ответственность» страдания. Они превзошли свой удел потому, что это была «миссия» — но отнюдь не долг или цель жизни. Поэтому все, что произошло между ними и их собратьями по страданию, выходит за рамки обычного опыта. Они заглянули в свою душу и в душу других. В обоих случаях маленькое «я» сгорело дотла. Когда с ним было покончено, уже не оставалось другого выхода, как исполнять свое предназначение. Они были уже не «литераторами» и даже не художниками, а освободителями. Нам слишком хорошо известно, как их послания взорвали структуру старых средств выражения мысли. Да и могло ли быть иначе? Вызванная ими, задуманная ими в том объеме, который мы по сию пору не в силах охватить, революция в искусстве была неотъемлемой частью еще более великой задачи — преобразования всех человеческих ценностей. Их занятие искусством было иного порядка, чем у других знаменитых революционеров. Это было движением из центра сути человеческого существа во внешний мир, и нам только предстоит услышать произведенное ими эхо из внешних сфер (все еще для нас сокрытых). Но не позволим себе ни на одну секунду поверить, что это излияние духа было тщетным и напрасным. Достоевский погрузился в еще не ведомые человеку глубины прежде, чем выпустить свои стрелы; Уитмен поднялся на еще недоступные человеку вершины, но прежде настроил наши антенны на свой лад.
Я по-прежнему не могу оставить тему пережитых ими необычных испытаний. Мне нужно теперь подойти к ней с другой стороны — со своей личной стороны. Здесь есть нечто такое, что я должен обязательно прояснить…
Как вам известно, около пяти лет я работал менеджером по кадрам в одной телеграфной компании. Вы знаете из «Козерога», какова была природа и масштаб этого опыта. Даже тупица способен понять, что подобный избыток контактов к чему-нибудь да приведет. Знаю, что я особо подчеркнул многочисленность, а также разнообразие человеческих типов — и уделил большое внимание тем условиям жизни, которые составляли мой повседневный удел. Бегло, как мне кажется теперь, слишком бегло затронул я горькую тему постоянно возникающих конфликтов между людьми. Но достаточно ли я выразил этот аспект моего ежедневного опыта — как люди передо мной унижались, раздевались догола, не утаивали ничего, абсолютно ничего? Они рыдали, падали передо мной на колени, хватали меня за руку, чтобы поцеловать ее. О, было ли вообще что-то, перед чем бы они остановились? И все это зачем? Да чтобы получить работу или поблагодарить меня, если они ее получили! Как если бы я был Всемогущим Богом! Как если бы от меня целиком зависела их судьба. А я, последний человек на земле, который пожелал бы вмешиваться в судьбу другого, последний человек на земле, который пожелал бы встать выше или ниже другого, который хотел бы смотреть любому человеку в лицо и приветствовать его как брата, как равного, я был вынужден или полагал, что вынужден, исполнять эту роль почти пять лет. (Потому что мне нужно было содержать жену и ребенка; потому что я не смог найти никакой другой работы; потому что я был ни к чему не способен и не пригоден, кроме как к этой случайной роли. Да, случайной! Потому что я просил место посыльного, а не менеджера по кадрам!) И каждый день мне приходилось отводить глаза. И я в свою очередь чувствовал себя униженным, доведенным до отчаяния. Я был унижен тем, что люди считают меня благодетелем, доведен до отчаяния тем, как постыдно человек способен опуститься ради такой вещи, как работа! Правда, я сам сражался за право стать «посыльным». Когда же был отвергнут — возможно, потому что они посчитали мою просьбу несерьезной, устремился на штурм директорского офиса. Да, я тоже приложил массу усилий, чтобы получить эту вшивую, сучью работенку мальчишки-посыльного. (Мне было двадцать девять лет. Кажется, для такой работы возраст достаточно зрелый.) Поскольку гордость моя была задета, я решил отстаивать свои права. Кого они отвергли — меня? Меня, который снизошел до самой жалкой работы на земле? Невероятно! И когда я вернулся из директорского офиса в кабинет главного менеджера, заранее зная, что победа в моих руках — прием в духе Достоевского! — то воображал себя высшим космодемоническим посыльным, если хотите, посыльным самого Господа Бога. Я знал не хуже слушавшего меня хитрого пижона, что о работе мальчишки-посыльного уже и речи быть не может. Я настолько раздулся от важности, что, если бы этот пижон сказал, что не собирается предлагать мне место менеджера по кадрам в отдел посыльных, а хочет вырастить из меня следующего президента телеграфной компании, я бы и бровью не повел. Но, хотя я и не стал будущим кандидатом в президенты, все же получил больше, чем рассчитывал. Лишь превратившись в менеджера по кадрам, когда в руках моих оказались судьбы примерно тысячи человек, я понял, как должны звучать в ушах Бога просьбы и мольбы несчастных людей. (То, что такого Существа, каким его воображают эти бедолаги, не существует, делает эту ситуацию еще более ужасной и смешной.) Для этих жалких «космических отбросов» — посыльных — я действительно был Богом. Не Иисусом Христом, не Его святейшеством Папой, а Богом! А быть Богом или хотя бы его подобием — это одна из самых разрушительных для человека ситуаций, которую только можно вообразить. Я прошу у Бога только одного: пусть этим мелким тиранам, именующим себя диктаторами, этим глупым мышам, уверенным, что только они способны управлять миром, будет позволено сыграть ту роль, для которой эти идиоты считают себя предназначенными свыше! Почему бы нам, гражданам земли, знающим их крайнее самодовольство и глупость, не предоставить им на краткое время полную и неограниченную власть? Эти мыльные пузыри, надувшиеся от претенциозности (которой мы все в какой-то мере обладаем), лопнули бы мгновенно. Но, если мы не желаем вверить себя даже в руки Господа — я имею в виду тех, кто в Него верит, — то как можем мы надеяться когда-либо провести столь радикальный и юмористический эксперимент?