Книги в моей жизни: Эссе - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конечном счете мы всегда возвращались к литературе. И вчера нас поразило его воспоминание о первой прочитанной книге. Как вы думаете, что это была за книга — если учесть, что иврит — его родной язык, а родился он в Иерусалиме? Я чуть в обморок не упал, услышав название «Робинзон Крузо»! В детстве он прочел и «Дон Кихота» — также на иврите. Он все читал на иврите, пока не вырос и не выучил английский, немецкий, французский, болгарский, итальянский, русский и, возможно, многие другие языки. (Арабский он знал с детства. И до сих пор ругается на арабском — по его словам, в этом отношении все прочие языки куда беднее.)
«Значит, „Робинзон Крузо“ был первой книгой, которую ты прочел? — воскликнул я. — И для меня она была одной из первых. А как насчет „Путешествия Гулливера“? Эту книгу ты тоже должен был прочесть».
«Конечно! — ответил он. — И книги Джека Лондона… „Мартин Иден“, „Зов предков“, да почти все… Но особенно я запомнил „Мартина Идена“» (Как и я. Эту книгу я долго помнил, тогда как воспоминание о других поблекло. Многие люди признавались мне в том же. Должно быть, удар попал в цель!)
Тут он начал говорить о Марке Твене. Он прочитал также и несколько его книг. Это меня удивило. Я совершенно не понимал, как можно передать на иврите причудливые, терпкие американизмы Марка Твена. Но, кажется, перевод был удачным[158].
Вдруг он сказал:
«Но была одна толстая, очень толстая книга, которая привела меня в полный восторг. Я читал ее два или три раза…»
Он долго пытался вспомнить название и наконец вскричал: «Ну, конечно же, „Записки Пиквикского клуба“!»
Мы поговорили об этом, и я обнаружил, что взялся за эту книгу примерно в том же возрасте. Вот только я так и не смог ее осилить. Она понравилась мне куда меньше, чем «Дэвид Копперфилд», «Мартин Чезлвит», «Повесть о двух городах» или даже «Оливер Твист».
«А „Алиса в стране чудес“? — воскликнул я. — Ты ее тоже читал?»
Он не смог вспомнить, читал ли он эту книгу на иврите или нет, но прочел определенно, в этом он был уверен, хотя и не мог сказать, на каком языке. (Представьте себе, что вы пытаетесь вспомнить, на каком языке читали эту уникальную книгу!)
Мы прошлись дальше по списку, перекатывая на языке названия, как леденцы из кленового сиропа.
«Айвенго»?
«Спрашиваешь! Еще как! Для меня это была великая книга. Особенно описание Ревекки».
Я подумал, каким странным, наверное, казался этот роман маленькому мальчику в далеком Иерусалиме. Я испытывал чувство странной радости: мне было приятно за сэра Вальтера Скотта, который давно умер и больше не беспокоится о том, чем могут растрогать его книги. Я спрашивал себя, как воспринял бы эту книгу мальчик из Пекина или Кантона. (Я никогда не забуду того китайского студента, с которым познакомился в Париже, — мистер Цзяу, кажется, так его звали. Однажды я спросил, читал ли он «Гамлета», а он ответил: «Вы говорите об этом романе Джека Лондона?»)
«Айвенго» увел нас далеко в сторону. Мы не могли не вспомнить о Ричарде Львиное Сердце и Саладине.
«Ты единственный американец, который заговорил со мной о Саладине», — сказал Шац.
«Почему тебя так интересует Саладин?» — спросил я.
«У арабов должны быть потрясающие книги о нем, — убежденно ответил он. — Да, я так думаю, но где они? Почему мы раньше не говорили о Саладине? Наряду с королем Артуром, это самая блистательная фигура из всех, о ком я думаю».
К этому времени я был готов к любому названию, которое он мог бы упомянуть. Меня совсем не удивило, что он прочел «Последнего из могикан» на иврите или «Сказки тысячи и одной ночи» (сокращенный вариант для детей — я сам только его и читал!). Равным образом, не удивился я, когда узнал, что он читал Бальзака, Д’Аннунцио{99}, Шницлера («Фрейлейн Эльза»), Жюля Верна, «Нана» Золя, «Мужики» Реймонта и даже «Жана-Кристофа», хотя мне было особенно приятно услышать последнее название. («Поздравляю, Лилик! Должно быть, ты пережил удивительные мгновения!») Ведь упомянуть эту книгу означает — для любого мужчины и женщины — вспомнить самые волнующие часы юности. Перешагнуть порог юности, не прочитав «Жана-Кристофа», — это потеря невосполнимая.
«А кто написал книгу под названием „Красная роза“[159]? — спросил он. — Автором был француз, я уверен».
Похоже, эта книга произвела на него глубокое впечатление.
Отсюда мы перескочили к «Парижским тайнам», сочинениям Мопассана, «Тартарену из Тараскона» (которого он обожал), странной повести или рассказу Толстого, где Толстой дает два разных конца{100}. (Я эту вещь тоже знаю, но не могу вспомнить название.) А затем перешли к Сенкевичу. Что за человек! («Что за человек этот Линкольн!» — так до сих пор говорят некоторые южане. Это означает: «Что за несносный, совершенно невозможный тип!») Да, нет сомнения, любой мальчишка, который впервые берет в руки книгу страстного поляка, должен воскликнуть: «Что за человек этот польский писатель!» Какой это был вулкан! Такой поляк! Если бы мы в детстве могли заговорить языком Амьеля, то разве не сочинили бы ту же песню, какую пропел Амьель о Викторе Гюго? Вы случайно не помните этот удивительный отрывок из «Задушевного дневника» Амьеля? Позволю себе заметить, прежде чем я процитирую этот отрывок, что мы обсуждали «Человека, который смеется», который, если не ошибаюсь, производит на молодых людей куда более сильное впечатление, чем «Отверженные»…
«Его [Гюго] идеал — это необыкновенное, гигантское, чрезвычайное, несоразмерное. Самые характерные для него слова: громадный, колоссальный, огромный, необыкновенный, чудовищный. Он умеет сделать экстравагантной и странной даже натуру ребенка. Единственно невозможное для него — это быть естественным. Короче говоря, его страсть — это величие, его недостаток — это чрезмерность. Отличительная его особенность — титаническая мощь во всем ее великолепии, но со странным оттенком ребячливости. Самое слабое его место — это вкус, чувство меры и чувство юмора: ему не хватает остроумия в самом тонком значении этого слова… Ресурсы его неисчерпаемы, и возраст словно бы не имеет над ним никакой власти. Какие бесконечные запасы слов, образов и идей воплотил он на страницах своих книг — и какую груду сочинений оставил после себя! Извержения его подобны вулкану, и, будучи неутомимым тружеником, он постоянно воздвигал, разрушал, уничтожал и возрождал собственный мир — творение скорее индуистского, нежели эллинистического склада…»
По странному совпадению, наш разговор о книгах свернул в другую сторону, обратившись к этим извергам рода человеческого — Тамерлану, Чингисхану, Аттиле, чьи имена, как мне стало ясно, вызывали у Шаца такую же смесь ужаса и восторга, как у любого другого, кто читал об их кровавых деяниях. Я сказал, совпадение, поскольку обнаружил у Амьеля длинные пассажи лишь там, где речь шла о Гюго и этих трех злодеях. Амьель описывает, как он читал «Голубой стяг». «Эту историю рассказывает турок по имени Ойгур», — говорит он. И продолжает так:
«Чингисхан провозгласил себя бичом Божьим, и он действительно создал величайшую в истории империю, которая простиралась от Синего моря до Балтийского, от широких просторов Сибири до священных берегов Ганга». (Мы обсуждали как раз то, что именно Монголу удалось свершить этот изумительный подвиг)… «Этот ужасающий ураган, зародившийся на вершинах азиатских горных плато, повалил сгнившие дубы и изъеденные червями сооружения всего древнего мира. Первое нападение на Европу желтолицых, широконосых монголов — это исторический ураган, опустошивший и очистивший наш тринадцатый век, низвергший — на двух окраинах известного мира — две великие китайские стены, одна из которых защищала древнюю Срединную империю, а вторая была барьером, созданным из невежества и предубеждений вокруг крохотного христианского мира. Аттила, Чингисхан, Тамерлан должны занимать в памяти людей такое же место, как Цезарь, Карл Великий и Наполеон. Они побудили к действию огромные массы людей и до самых основ взболтали глубины человеческой жизни; они оказали мощнейшее влияние на этнографию, они оставили за собой реки крови и обновили облик вещей…» Чуть ниже Амьель, говоря о том, что «обличители войны подобны обличителям грома, бурь и вулканов», заявляет следующее — и эти строки, должно быть, глубоко запали мне в душу, ибо каждый раз, когда я их слышу, они гремят в моей душе, как набат: «Катастрофы несут повсюду грубое восстановление равновесия: они насильно поворачивают мир на правый путь». Именно последняя фраза жжет и опаляет: они насильно поворачивают мир на правый путь.
Большое расстояние от Амьеля до сказок о бароне Мюнхгаузене и до книги Джерома К. Джерома «Трое в лодке» (естественно, не считая собаки!). И я поражаюсь вновь. Значит, и в далекой Палестине другой юноша мог глупо хохотать над этим образчиком тупого юмора! Джером К. Джером на иврите! Я не могу опомниться. Подумать только, что эта ужасающе забавная книга — только на оди нраз! — оказалась таковой и на иврите!