Театр ужасов - Андрей Вячеславович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не так много о нем узнал. Он родился во Львове, в двенадцать лет уехал с мамой в Эстонию, в конце семидесятых жил в питерской коммуне с психами, повернутыми на подвальной жизни, в основном студенты и художники, которые бросили учиться и не хотели работать, прятались от милиции, уклонялись от службы в армии. Он тоже уклонялся и знал много эстонских слов, за это его любили. Они ему тоже нравились – они смешно одевались: носили самопальные джинсы, красивые рубашки с высокими воротниками и длинными рукавами, пестрые костюмы, очень странные платья, украшенные мелкой вышивкой, какие, наверное, носили в восемнадцатом веке аристократы, но они почему-то полагали, что так ходят на Западе, он же думал, что они все эти одежды украли из гримерки какого-нибудь театра. Так одевались они только внутри здания – чтобы выйти за продуктами в магазин, переодевались в обычную одежду; если кто-то заходил в их здание с каким-нибудь вопросом, они не показывались и отвечали из-за двери, быстро снимали бусы и веревочки, прятали распущенные длинные волосы под беретом, накидывали на плечи какой-нибудь ужасный плащ и, преобразившись в обычных людей, выходили к незнакомцу поговорить; и даже говорили не так, как обычно. В этом постоянном переодевании было что-то шпионское, и ему эта игра нравилась; каждый раз, когда проходимец исчезал, они катались по полу от смеха. Чтобы их не видели с улицы, они не мыли окон, потом и вовсе их закрасили. У них все было вверх тормашками, распорядка дня не было, они говорили на своем странном языке, жили своими мифами, у них не было ни радио, ни телевизора, и календаря у них тоже не было, да и на часы они не поглядывали, день на улице или ночь, для них особого значения не имело. Старшие женщины любили возиться с Кустарем, они его баловали, приходил глава коммуны и ругал их, принимался за образование молодца, как его называли в коммуне, глава коммуны поил Кустаря отваром из мухоморов и заставлял читать Штирнера, под воздействием отвара Кустарь читал смешным писклявым голоском, и вся коммуна покатывалась со смеху. Жить с ними было просто, главным условием было – никуда не ходить, ни с кем за пределами коммуны не связываться, а лучше – не общаться вообще. Они все вместе таскали дрова, готовили и вязали, учили иностранные языки, в основном распевая в обдолбанном состоянии баллады Боба Дилана. Большую часть времени он проводил, рисуя на стенах битлов и переписывая тексты их песен в тетрадки аккуратным почерком, он, наверное, сотни тетрадок исписал, они потом долго циркулировали по стране и нередко ему попадались в самых неожиданных местах. Долго он в коммуне не выдержал, что-то около года, перебрался в Москву, жил и работал в Нескучном саду в домике для художников-оформителей. Дом был получше подвала, коллектив был тоже интересней – все были значительно старше его и серьезней тех психов, что были в питерской коммуне. Кустарь спал на матрасе у печурки, накрывался мешковиной с холстиной, большой плакат с гербом Советского Союза служил ему ширмой, он учился у старых художников, носил им выпивку и приводил их в чувство, слушал истории, сочинял свои, бродил по паркам, писал стихи (подражал поэтам Лианозовской школы), много читал. Началась перестройка, он опять переехал в Петербург, на Пушкинскую, 10, там был полный развод, как он сказал, все было шатко, приходилось юлить и выворачиваться, но он быстро привык, ему такая жизнь нравилась – неформальная, он прекрасно себя чувствовал без документов, его устраивала собственная внутренняя эмиграция. Он не любил рассказывать о себе, не щеголял звонкими именами. В середине девяностых у него все еще был красный паспорт, с которым его вернули в Эстонию. Не без бумажной волокиты и допросов получил серый и оказался бомжом. Околачивался на центральном рынке – грузил и убирал в помещениях. Познакомился с женщиной, которая торговала в киоске. Он сказал, что запросто нарисует ее портрет, если она даст ему лист бумаги и карандаш. Она дала ему лист бумаги и карандаш, он нарисовал ее портрет. Она накормила его, подыскала ему работу, и очень скоро они поженились. У нее было двое детей. Как только он женился, его запрягли, как вола. Он работал на разных предприятиях: тянул ремни безопасности, собирал мобильные телефоны и металлоконструкции – клепал складские мезонины в огромных ангарах, устанавливал железные двери и пластиковые окна, в свободное время рисовал, она продавала его картинки. Дети быстро выросли, в доме его не уважали, и он ушел. Таксерил и жил в гараже, схлопотал воспаление легких, загремел в больницу, продал машину и гараж, каким-то образом оказался здесь, в Пыргумаа. На стене его мастерской два больших плаката, которые имеют для него особое значение. Один: Я ВОЛКОМ БЫ ВЫГРЫЗ КАПИТАЛИЗМ. Второй разбит на две части, на первой красным по белому НАШЕ ВСЁ – и черным по красному – НА ХУЙ ВСЕХ!!!
Я встал у окна, глядя на Чертово колесо, оно совсем рядом, и оно так огромно. Огромное железное колесо так близко – на расстоянии одного прыжка: сейчас открою окно, прыг – и я в люльке! Страшно подумать, что они лазили на него…
Кустарь вошел в зал. Моя трубка давно погасла. Я сидел под железным деревом, на ветках которого висели покойники, их кусали железные грифы и гарпии, стервятники и гаргульи.
– Ты чего тут сидишь? – спросил Кустарь.
Я посмотрел на него, улыбнулся. Кустарь сбрил бороду и усы – обнажились его бледные дряблые щеки с родинкой. Он заплел косичку, надел кимоно и сандалии (наверное, он не работать пришел, а побродить, поглядеть на свои творения, подумать). Без бороды и усов он выглядел старше. Заметно было и то, что он давно и много пьет.