Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перво: собольих пупков три сорока по семи рублев — итого 21 р.
Другое: шесть сороков по шти рублев — итого 36 р.
Третье: одиннадцать сороков по пяти рублев — итого 55 р.
Четверто: шесть сороков по четыре рубли — итого 24 р.
А хто те товары крал, тот вор поймался на Кромсарае ж и отведен к базарному дараге[169] с краденым, и по приводу того вора целовальники Васька Степанов да Митька Яковлев, приходя к хану и иным тевризским владетелям, о сыску тех пупков били челом, и против их челобитья у того вора сыскано и отдано целовальникам только пол осма сорока, ценою по три рубли с полтиною.
Всего же великому государю царю Алексию Михайловичу, всея великие и малые и белые Русин самодержцу, учинено убытку от служилых людей небреженья — сто двадцать два рубли.
И еще, боярин-милостивец, Иван Петрович, есть утех служилых людей порухи, да о том плотно не дознался — всеми меры буду дознавать. А сказывали мне целовальники: «что-де, когда крали собольи пупки на Кромсарае, были-де мы хмельны гораздо от тевризского вина, а тое вино ставил нам стольник Федор Милославский за послугу». Какую послугу делали ему — о том не сыскал, да сыщу.
Боярин-милостивец! Кои вести соберу о ворах, испишу без замотчанья, лишь бы попутчая на Москву чья пала. Такожде ты о кизылбашах любопытствуешь много, то о их свычаях и поганой вере, о зверях и кафтанах их, и челмах — обо всем особо испишу. Жалованное от тебя и великого государя из Тайного приказу мне за подписом моим дали — пять рублев десять алтын три деньги.
Не сердись, боярин-милостивец, что не все прознал! Кладу к тому многое старанье и докуку. Подьячей, а твой холоп, милостивец боярин, Иван Петрович,
Гаврюшка Матвеев, сын Куретников, в тайных делах именуемый Колесников».
2
Разин молча пил. Кроме Лазунки, никто не смел приступиться к нему, даже Сережка — и тот, издали взглянув на атамана, уходил прочь. На стругах тихо говорили:
— О Волоцком да Черноярце батько душой жалобит.
Грозный ко всем, Разин был ласков с Лазункой и даже хмельной иногда слушал его:
— Батько, а закинь пить!
— Э-эх! Пришел я в окаянную Кизылбашу за золотом, да чует душа — растеряю свое узорочье. Вишь вот, Лазунка: два каменя пали в море, два диаманта!
— Ой, батько, хватит на тебя удалых!
Скрипя зубами, Разин углубился в трюм атаманского струга; не раскрывая даже узких окошек на море, не зажигая огня, пил, спал и вновь пил. Иногда, крепко хмельной, уставя дикие глаза куда-то, тянул из кармана красных штанов пистолет, стрелял в стену трюма. Пуля, отскочив, барабанила по бочонкам и яндовам.
— Наверху — море, солнце, ветер. Прохладись, батько!
— Лазунка, к черту, — в тьме душе светлее. Иван, Иван! Михаиле…
На корме атаманского судна сидели, курили двое седых: Иван Серебряков и Рудаков Григорий.
— Беда, как пьет атаман!
— В породу, — отвечает Рудаков и, припоминая бывальщину, скажет: — Много Тимоша Разя пил, больше других пил, ой, больше! Иной раз приникнет душой, голову уронит, а спросишь: «Пошто так, казак?» — скажет: «Хлопец, сердце щиро — зато горе людское крепко чует…»
Струги проходили медленно в виду берегов, повернувшись назад, к острову Чечны. На носу стоял за атамана Сережка, он почти не велел грести, рассматривал берега, поселки и города, будто изучая их. По берегам ездили на вьючных верблюдах купцы с товарами. Казаки говорили:
— А кинуться ба в челны да пошарпать крашеных?
— Тут крашеных мало, больше лезгины.
Сережка слышал говор казаков, но молчал, вперяя зоркий глаз в даль.
В медленно проплывающих мимо городах шумели базары, их шум покрывал всплески моря, рев верблюдов и надоедливо пилящий уши крик ослов. А когда прерывался, стихал к вечеру шум, слышался с мечетей монотонный, тягучий говор муллы, виднелась его фигура в чалме и борода, уставленная вверх:
— Нэ деир молла азанвахти!..[170]
Утром струги медленно плыли мимо большого прибрежного города. Все в городе четко и ясно — город белый, из белого камня. В море стоит наполовину затопленная башня; за ней, начиная с берега, лежат торчмя и стоят большие плиты с надписями, а что на плитах сечено, никто не разбирает — древнее христианское кладбище. К плитам, отгороженные рядами камней, приткнуты могилы мусульман, виднеются покосившиеся каменные столбы, обросшие мхом, с чалмами каменными. За кладбищем серая мечеть, за мечетью поперек города стена, за стеной круче в гору белые плоские дома, и в глубине узких улиц опять белая стена, также поперек. За ней домики города тянутся в горы. Перед горами две башни белых, на вершинах гор лед. Облака, курчаво копошась, вьются, перегоняемые ветром, среди хмурых отрогов.
Сережка стоит пригнувшись, запорожская шапка на затылке — его глаз по-орлиному ушел в глубину улиц белого города. За ним по палубе звон подков и ленивая, как будто волочащая ноги походка. Голос трубой:
— Глянь, атаман!
Сережка оглянулся. Есаул Мокеев Петр тыкал себя в грудь:
— Вишь, батько дал мне золочену цацу…
— Знаю, Петра! Хошь быть по чину атаманом, тогда сойду с атаманского места без спору! Ставай! Нет? Так што надо?
Сережка снова воззрился на город.
— Не то ты говоришь, атаман!
— А што?
— Глянь пуще! Ту красу атаманску черт мохнатый дунул из пистоля, изломил в ей все узорочье… Я таки пихнул его топоришком.
— Пихнул? Ха, маленько?
— Черт с ним — пал он. А дар атамана изогнул окаянной, не спрямишь век.
— Ото безумной! Да кабы не угодил по бляхе, прожег бы тебя сквозь горец, как Волоцкого!
— Може, и не прожег бы… Вишь, бой я тогда проспал… Рубанул одного, черну бороду с пятнами на роже, да и топор со зла кинул — сечь было некого…
— Ты гилянского хана посек, честь тебе изо всех: лихой боец был хан, наших он положил много!
— Ну, плевать честь! А вот не гневается ли атаман, что я тогда хмельной мертво дрыхнул?
— Всяк бился, и каждому на долю бой пал… Ты же, говорю, пуще всех! Ой, дурной ты, уйди-ко, мешаешь только.
— А нет, не уйду! Чуй, атаман, бою мне на долю мало, и вот вишь: этот бы городишко нынче взять да разметать? Учинил бы я любое Тимофеевичу-то, а? Давай, Сергеюшко! Робята справны, заедино винца шарпанем — кумыки близ… От Гиляни мы взад пошли, а горцы без вина не живут… Кои Мухаммедовы и не пьют, да купцам вино держат…
— Свербит, Петра, и меня тая ж дума, только боюсь — батько осердится… Сказывал: давать себя будет в подданство шаху, а город тот шахов, и тезики в ем живут…
— Ну, черту в подданство! Шах Москву гораздо любит, бояре да сыщики завсе живут в Ыспогани… С шахом миру у нас не бывать! Помни слово.
— А все же без батьки как зачинать бой? Охота, право слово, к ему же не идти! Спит и пьет…
— Пошто ему сердчать? Полно, Сергеюшко! Коли в городу бобку[171] найдем, скорее есаулов смерть забудет, а бобка, та, что ясырка, може, сыщется баская? Уж я не упущу, голову складу, а не упущу! Ты подумай: чужой город — что вор, у огня взять нече, у вора, коли чего краденого с собой нет, хоть шапка худая сыщется. Так зачинать?
Сверкнуло кольцо в ухе. Сережка кинул о палубу шапку, крикнул, скаля зубы:
— А ну, зачнем!
— Гей, робята-а!
По стругам прокатилась дробь барабанов…
3
Вечером в городе догорали пожары. От разрушенных строений вилась и серебрилась пыль. От белого города остались лишь поперечные стены, плиты на могилах да три башни — одна в воде, две у подножия гор — и мечеть. На струги по брошенным сходням казаки тащили вьюки шелковой ткани, скрученные ковры, утварь — серебро и медь. Катили бочонки с вином и бочки с пресной водой. Потускневшие к ночи цвета, голубые, серые, малиновые, иногда оживлялись радостным оскалом зубов, блеском золота и драгоценных камней.
На корме по-прежнему, не принявшие участия в грабеже, сидели, курили двое седых — Серебряков с Рудаковым. Серебряков сказал:
— К Чечны-острову понесло струги?
— Надобно заворотить к Гиляни, да ужо что скажет новый атаман — справим путь…
— А город-то ладно пошарпали!
— Винца добыли, а ино черт с ним!
На носу струга в мутно-синем стоял Сережка, его голос резал звонкую даль:
— Гей, бабий ясырь не вязать, едино лишь мужиков скрутить!
— Есть, что хрестятся, атаман!
— Хрещеных не забижать, браты-ы!
— Кой смирной — не тронем!
На берегу бубнил голос:
— Робята-а, кинь плаху-у!
Мокеев Петр стоял, держа в могучей лапе узел, — при луне фараганский ковер отливал блестками.
— Клеть медну с птицей, вишь, сыскал!
— Оглазел ты с бою?! Велика птица-т, зри — баба в узле!
— Робята-а, худы сходни — кинь пла-а-ху…
— Чижол слон! Кидай двойной сходень.
— Давай коли — подмоги-и!
Накидали толстых плах. Струг задрожал. Мокеев перешагнул борт.
Не меняя узла в руке, откинув только часть ковра, подошел к Сережке.