Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тихий Дон!
— Бисмиллахи рахмани рахим!..
— Дай подмогу я?..
Впереди, от воды, резнул голос Сережки:
— Гори, черт!..
В низу корабля страшно бухнуло: вверх полетели дерево, якоря и звенья цепей. Персы, кинув резню, побежали на другой корабль, иные срывались в море.
— Конопатчиков бей!
— Еще огню в порох! — звенит голосом Сережка.
— Иа алла![159]
— Иа![160]
— Мать твою в подпечье — бой проспал!..
Зацепив топором высокую корму в золотых закорючках, Мокеев перелез на другой корабль. На палубе судна зеленый, как большой жук, с рыжей головой, в полукафтанье с красным кушаком, утыканный кругом пистолетами, от мачты к мачте перепрыгивал Лазунка, стрелял не целясь: пуля его пистолета била персов под мисюрские шлемы — промаха не было.
Ближе к носу корабля высокий перс с бородой, крашенной в огненный цвет, кричал своим, махал кривой саблей, тыкал в сторону Лазунки, видимо злясь, что персы прятались от выстрелов:
— Педар сухтэ![161]
— Пожар зришь?.. Я те вот! — Мокеев шагнул к персу.
— Педар!.. — крикнул перс и в трех шагах от Мокеева упал без движения. Лазунка пулей сбил с него шлем, разворотив череп.
— Ой, и меток, черт!
Перешагнув перса, Мокеев забрался на другой корабль.
— Проспал!
Мохнатый, из-под палубы, с левого плеча, вывернулся горец, сверкнули глаза и огонь пистолета. Мокеева тяпнуло в грудь; пуля, встретив препятствие, взвизгнула прочь.
— Педар сухтэ! — Желтая рука сверкнула сталью.
Мокеев как бы отпихнулся резко и коротко наотмашь, лезвием топора, не взглянув вниз, под ноги, звеня подковами, скользя в крови, пошел.
Горец, лежа на палубе, сучил ногами, мелькали медные носки башмаков, его голова, брызжущая мозгом и кровью, была разрублена поперек.
— Мать твою! Где ж бой?! — Шагнул еще и, привычно сгибаясь, пряча руки с топором назад, остановился. Поперек палубы, раскинувшись, как хмельной, лежал Черноярец: светлые волосы запеклись в крови, наискосок веселого лица застыла кровавая лента.
— Такого парня? А, дьяволы!..
— Соколы — кру-у-ши!
По зеленеющему, дышащему влажными искрами, несется голос, и, как бы в ответ атаману, пуще треск, звон железа и запахи моря, смешанные с запахом крови.
— Ихтият кун, султан-и Гилян![162]
— Живы — иншалла!
— Иа, великий хан!
Мокеев слышит рокочущие чужие слова, корабль завален казацкими трупами — по мертвому и мягкому лезет мимо пальмовой палаты… На носу корабля рубятся казаки и стрельцы.
Там же, недалеко к золоченому носу корабля, окруженный мохнатыми в шлемах, отбиваясь и нападая, бьется с разницами чернобородый в голубом. Под голубым, сверкая, звенит кольчуга. Казаки отступают от кривой сабли — сабля чернобородого брызжет кровью, голубой рукав до локтя мокрый, в крови.
— Алла, ашрэф-и Иран![163]
— Пусти-ко, робята! — Мокеев взмахнул топором: — Вот те блин с печи!..
Сабля чернобородого, взвизгнув, сверкнула кусками в море.
— Редко гостишь! Ешь!..
Второй удар — резкий и рушащий, как молния. От него из-под голубого белым огнем брызнули кольца панциря, светлый шлем запрокинулся; чернобородый осел, голубое на нем быстро мокло, чернело — туловище расселось от левого плеча до пояса.
— Иа алла!..
— Благородный хан!..
Мокеев повернул назад, выругался крепко. Впереди горцы, сбросив бурки, падали в море, казаки рубили их. Назади, куда шел Мокеев, кроме своих, живых и убитых, никого не было. Море заливало палубы вражьих кораблей.
— Бражник! Черноярца проспал и бой тож.
Мокеев швырнул топор. Еще бегали люди, кричали, где-то сказали чужие:
— Иншалла!
Свои кричали:
— Кто ен? Пестрой, как кочет!
— Брат хана али сын! Перст его знает!
— А хан?
— Самого хана Петра Мокеев посек до пят!
— Бою не видал, а хана убил? Лгут!
— Мы-то живы. Волоцкого с Черноярцем уходили…
— У хлеба, брат, не без крох!
— Эх, Петруха! Двух есаулов проспал…
Грянуло в воздухе:
— Соколы-ы! В челны забирай рухледь и ясырь.
— Чуем, ба-а…
— Велит! Ташши ханское из избы корабля…
— А ну и кораблик! Хоро-о-ш.
Стали слышны всплески волн — шум боевой улегся.
Из тумана с мутно желтеющих берегов доносило пряным запахом неведомых растений. Перекатываясь зелеными всплесками, искрилась вода.
— Эх, брат! Да тут и помереть не жаль — не то что на Москве… хорошо…
В Персии
1
Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета, бородой клином, в полосатом, по серому белым, кафтане без кушака, с медным крестом нательным под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым колпаком:
— Салам алейкюм![164] — и, не слушая ответа приветствию, лезет в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется, скажет себе:
— А, чирей те на язык, Гаврюшка!
Если б не его бессменный русский киндяшный[165] кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо тупоносых исфаганских малеков[166] рыжие сафьянные сапоги, то по говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего глуповато-кроткий, только черные крысьи, узко составленные глаза зорки и таят нередко затаенную злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам. Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить кальян — он знает их поговорки и молитвы.
Забравшись в гущу базара, в грохот и шум, где ничего не слышно, кроме извозчиков с возами на быках или верблюдах, увешанных узлами, не смолкая орущих во всю глотку: «Хабардор!» — рыжий лезет по каменным лестницам, извилистым, пахнущим чесноком, лимоном и потом, забирается в каменные лавки, расписанные яркими красками, где делают чернила, сундуки и продают книги, перебирает арабские, персидские книги, особенно любит книги с «кунштами[167] фряжскими», торгуется, часто повторяя: «Бисйор хуб!»
Проходя по пыльным, жарким от горячего камня улицам, с уклоном в гору, под гору, где непременно во втором этаже каменных плоскокровельных домов устроены для проходящих отхожие, откуда жидкий навоз течет поперек улицы, смешиваясь с пылью до поры раннего утра, когда приедут в фурах огородники подбирать унавоженную землю, рыжий, шагая через жужжащих мух и вонючие лужи, шутит:
— Аллах возлюбил бусурмана, — вишь, угораздил не ниже как с колокольни кастить! — Оглянется, непременно прибавит: — Зато и вера их поганая…
Завидев проходящую персиянку в чадре и штанах, бежит за ней, думая на бегу:
«Авось с энтой поговорю?»
Сорвав с головы колпак, потушив на худощавом лице крысьи глаза, шепчет внятно:
— Курбанэт шавам![168]
Персиянка, покосясь на него из-под чадры, ответит:
— Отойди, гяур!
Рыжий, отстав, ворчит:
— У, бусурман, Гаврюшка, сын Колесников, не мять тебе бабьих телесов!
К ночи, побывав везде, где можно, рыжий залезал в свою каменную конуру. Перед окном без стекла и рамы, с одной лишь нанковой синей занавеской, сдвинутой на сторону, вместо стола — гладкий большой ящик, повернутый верхом вбок; перед ним табурет черного дерева. Усевшись, ощупав табурет, рыжий, найдя табак, начинал курить трубку с кабаньей головой, медленно присасываясь к чубуку. Лицо его, беспечное днем, делалось другим, как будто бы, куря, рыжий собирал в памяти все виденное им за день. Покурив, густо отплюнувшись на каменный пол, лез в ящик, тащил оттуда склеенные листы бумаги, нащупывал медную чернильницу, гусиное перо — клал. Зажигал, стуча в темноте по кресалу, две свечи, иногда плошку с нефтью, и начинал писать обо всем, что видел, слышал в столице шаха Аббаса.
Сегодня, как всегда, в Тайном приказе узнал, что с торгового двора едут в Астрахань за государевой недочетной по товарам казной целовальник и приказчики. Сунув трубку, упер острые глаза в бумагу, сухая рука привычно побежала по листам. Написал подьячий в Москву по неотложному делу:
«Я, доброжелатель мой, государев боярин большой, Иван Петрович, дожидаючи, маюсь, а воровских посланцев к величество шаху Аббасу нет и, должно, не будет вскорости; шаха Аббаса в Ыспогани нету, и, мекаю я, воры тоже в том известны. От тутошних послышал, — молвь тезиков много понимаю, — что Стенька Разин с товарыщи шарпают по берегам Гиляни и крутятся — то тут, то зде… где что приглядят. Я же всеми меры жду их не упустить, а как будут, пристану к ним, „что-де толмачом вашим буду“. Инако к шаху мне пути нет. С ними же дойду шаха, скажу ему слово великого государя, как и указано тобой мне, милостивец боярин, и я чего для государевой службы рад хоть голову скласти. А чтоб не вадить время впусте, такожде по твоему приказу, боярин Иван Петрович, в междуделье делом малым промышляю. И нынче я, холоп твой, пошел к людям Тайного приказу, что на государев двор кизылбашской товар прибирают, глядел у их книги записные, да лаял меня, малого человека, а твоего, боярин, и государева холопа, стольник Федор Милославский, а как я ему, боярин, твой тайный лист вынул, то и тебя, милостивец, заедино лаял же, ногой топтал, а кричал: „что-де он государев шурин и никого не боитца, сыщиков-де зачнет ужо по хребту ломить!“ Одначе я того мало спугався, расспросил целовальников, что с князь Федор посыпаны: Ваську Степанова да с ним ту в Ыспогани в целовальниках терченин Митька Яковлев, а сказали, убоясь имени великого государя и твоего тайного листа, что-де, проезжаючи Тевриз-город, покрали у их на Кромсарае из лавки русских товаров: