Избранное. Молодая Россия - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, его вдохновляет всякий возбудитель, способный воскресить в нем желание, жажду душевной полноты. Этим возбудителем может быть и греза. Таково одно их лучших его стихотворений: «Фантазия». Вечер; печальный полусвет свечи бродит по стенам; он отодвинул книгу, – душа бежит учености сухой; он жаждет роскошных наслаждений, сновидений наяву. И вот, какая-то мелодия то робко, то мятежно звучит в ночи; он полон музыки, он весь теряется в нежной мелодии. Ему грезится легкий челн, который, качаясь, влечет его по речной глади; с берегов благоухают цветы, шелестит прибрежный тростник, и луна сияет. Перед ним во мгле лежит Верона; он слышит с балкона голос Джульеты: страстный ребенок, она вся – любовь; вот поет Дездемона, и песнь ее так мечтательно грустна!.. Он счастлив, он блаженствует душой: «душа полна любви, полна желаний». – Легко видеть, что конкретные черты этой грезы, во-первых, едва намечены, во-вторых, ценны для поэта не сами по себе, а как символы душевной полноты; именно поэтому выбраны Джульета и Дездемона.
Обе отмеченные сейчас особенности и характеризуют неизменно каждое воспоминание Огарева. Предмет его воспоминания – не определенная картина или лицо, даже не то определенное чувство, которое он испытывал в тех условиях, а только пережитая им тогда полнота чувства: это – та греза, о которой говорит однажды Мюссе:
…ce rêve enchanté,Qui ne prend de véritéQue ce qu'il faut pour faire aimer la vie!{212}
Мало того, так как самое чувство, давшее ему тогда, в прошлом, минуту упоения (например, любовь к такой-то женщине, восторг, вызванный такой-то картиною), в момент припоминания уже мертво, то все конкретные черты той картины представляются ему безжизненными; он смотрит на них, говоря словами Тютчева, «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело»{213}. Этот мотив, изредка звучащий и у других наших поэтов (напомню хотя бы элегию Пушкина на смерть г-жи Ризнич: «Под небом голубым страны своей родной»){214}, повторяется у Огарева неизменно каждый раз, когда ему случается говорить о материальной обстановке его минувших лет. Он входит в дом, где пережил со своим другом лучшие дни детства, и ему становится страшно:
Дрожал я,На кладбище я будто стоял,И родных мертвецов вызывал я,Но из мертвых никто не восстал.{215}
Еще ярче выражено это чувство в стихотворении «Noctumo»: поэт посетил свой деревенский дом и ночью ходит по темной зале, где на него смотрят со стен освещенные луною знакомые портреты:
Я ждал знакомых мертвецов — Не встанут ли вдруг кости,С портретных рам, из тьмы углов Не явятся ли в гости?..И страшен был пустой мне дом, Где шаг мой раздавался,И робко я внимал кругом, И робко озирался.Тоска и страх сжимали грудь Среди бессонной ночи,И вовсе я не мог сомкнуть Встревоженные очи.{216}
Здесь есть еще и другая обида: чувствуешь себя оскорбленным за того человека, которого когда-то любил и которому изменил в душе. Огареву хорошо знакомо это чувство:
Люблю ли я людей, которых больше нет, Чья жизнь истлела здесь в тиши досужной?Но в памяти моей давно остыл их след, Как след любви случайной и ненужной.А все же здесь меня преследует тоска — Припадок безыменного недуга,Все будто предо мной могильная доска Какого-то отвергнутого друга.{217}
Но всего мучительнее в этом сознании омертвелости прошлого – порождаемый им в человеке страх за его собственную будущность. Добро бы исчезли только все внешние условия былого упоения; но умерло и мое собственное конкретное чувство; сердце пусто: где ручательство, что оно еще способно наполняться? Не утратил ли я безвозвратно свежесть и энергию чувства, способность к восторгу и самозабвению? Охваченный безумной жаждой любви и женской ласки, не находя ответа своему желанию, Огарев обращается мыслью к прошлому —
Но прошлого ничто не воскресит!Замолкший звук опять звучать не можетИ память только он гнетет или тревожит.И страх берет, что чувство схоронилось;По нем в душе печально, холодно,Как в доме, где утрата совершилась:Хозяин умер – пусто и темно.{218}
В бессонную ночь он мыслью перебирает прошлое; пред ним мелькают прежние лица, картины прежних лет, но он холодно глядит на эти видения: в нем нет прежнего чувства, он тщетно силится будить в своей душе, «что жило в ней так сладко иль тревожно»; восторг и муки минувших дней кажутся ему или смешными, или ложными. И его охватывает страх, что грядущее не даст ему замены их. Или, вот, он встретил в обществе даму, живо напомнившую ему ту, которую он когда-то любил:
Улыбки кроткой безмятежностьИ взора вкрадчивая нежностьНапоминала мне тот лик,Который я любить привыкКогда-то, в молодые годы,В дни поэтической свободы.Мне было весело, и вдругМной страшный овладел недуг;Я чувствовал, что жизни сила,Что сердца жизнь во мне остыла,Что сердце выдохлось давно,Как незамкнутое вино.{219}
Так воспоминание для Огарева – чаша, в которой сладость смешана с горечью. В минуту сердечной пустоты оно воскрешает пред ним былое блаженство и тем услаждает его жизнь; но сколько горечи в этой усладе! И все эти ощущения – печаль и радость, тревоги и надежды, – все порождается одним верховным чувством: жаждою душевной полноты. Конкретное упоение рождается и умирает, но вечно-ненасытным остается в душе стремление к нему.
II
То состояние души, о котором мы говорим здесь, сплетено из столь тонких нитей, столь сложно и неуловимо, что не только анализ, но и самое описание его представляет величайшие трудности. Уже юношей Лермонтов знал, что «нет звуков у людей, довольно сильных, чтоб изобразить желание блаженства»{220}. Сами поэты говорят о нем всегда в неопределенных выражениях, и даже ясный Пушкин называет его: «смутное влеченье чего-то жаждущей души»{221}; но они все говорят о нем. Кто склонен видеть в признаниях истинного поэта нечто большее, чем плоды игривой фантазии или метафоры для украшения речи, кто видит в них, напротив, драгоценные свидетельства о неисследованных еще наукою глубинах человеческого духа, плоды гениальной интуиции, тот не может не остановиться с глубоким вниманием на вопросе о природе этого смутного стремления.
Точнее всего оно может быть очерчено терминами Платоновской философии. Платон учит, что душа до рождения ее в теле обитает в мире непреходящих сущностей; там она созерцает чистые образы, забываемые ею в момент рождения. Всякое знание человека, выражающееся в понятиях, есть не что иное, как воспоминание души о виденных ею когда-то образах. И вот, когда в земной своей жизни душа, вникая в понятия, вспоминает свое первичное созерцание, ею овладевает жгучая тоска по ее небесной родине, по тому миру неизменных идей, в котором она жила некогда и в который должна вернуться; эту тоску Платон называет любовью, эросом. – Перечитывая наших великих лириков, можно подумать, что они все изучали Платона и усвоили это его учение об эросе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});