Земля русская - Иван Афанасьевич Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ждать было нечего. Я нацепил на пояс австрийский штык, принесенный отцом с германской войны и используемый дома для щепания лучины, закрыл сенную дверь на клямку и пошел через рожь к большаку. Наступила летняя ночь. Во ржи били перепела, и их хорошо было слышно, несмотря на гул, все еще плывущий по дороге. Оттуда несло бензиновой гарью и разогретым железом. В стороне что-то горело, по лесу бродили расстреноженные кони, отбившиеся от людей коровы, и — ни единого, насколько хватал слух, человечьего голоса, только машинный гул, топот копыт, крик перепела и беззвучное зарево на горизонте.
Утром повстречал отца. Присели на сугорке.
— Деревня цела? — спросил он.
— Да.
— Ты… насовсем?
Я кивнул. Он скрутил цигарку, закурил.
— Тебе нельзя оставаться, да. Бог милует, иди.
Мы не обнялись, не поцеловались, даже не пожали руки. Просто я постоял перед ним с опущенной головой и пошел, не оглядываясь, на восход солнца.
Сыновьям расставаться с отцами легче, чем с матерями. Отцы сдержаннее, суровее. Они уже были солдатами и знают, что обязанность сыновей — становиться солдатами. Иди, сын, твоя доля ждет тебя.
Так пустился я в свой первый и самый долгий, а точнее сказать, так и не кончавшийся путь — мерить шагами дороги родной земли. Всяко ходил: налегке и с полной солдатской выкладкой, без крошки в кармане и с тяжеленным «сидором» за плечами, по необходимости и по доброй воле, меня водили и я вел, месил осеннюю хлябь и глотал въедливую пыль, мок под дождями и изнывал от жажды — дороги есть дороги, но ни в одной не разочаровался, не раскаялся, потому что каждая дала уму свою каплю, добавила чувству свою грань.
И были на тех дорогах «судьбой дарованные встречи».
Как-то возвращались мы с товарищем из Старой Руссы в Новгород, остановились у села Коростынь, спустились к Ильменю. Сел я на большой валун, спустил ноги в теплую мелкую воду и вдруг подумал: вот ильменская вода, она ведь особенная, сюда, в огромную чашу, десятки рек и речушек принесли свои воды, разные, непохожие, то светлые родниковые, то мутные полевые, то темные лесные, то чистые дождевые, и смешались эти воды в одну, озерную, и когда она вытекает Волховом через Ладогу и Неву в Балтику, говорят: идет ильменская вода. Никто не найдет, не отличит в ней струи Полы и Ловати, Веряжи и Веронды, Мсты и Поломети, Шелони и Полисти, для всех она — особая, неповторимая ильменская вода.
Так и человек. Прошагает по земле, сотни людей встретит, от каждого что-то возьмет-переймет, а перемешаются в нем людские душевные струи, и станет он особенным, ни на кого не похожим, неповторимым.
Теперь, когда настала пора оглянуться и поразмыслить, когда улетучилась самоуверенность молодости, я признаюсь: да, брал от людей, перенимал, впитывал их душевные струи и ныне хочу разобраться, что и чье во мне.
* * *
Калинин был в копоти от пожаров, отполыхавших четыре месяца назад. На улицах дотаивали грязные сугробы, с Волги дул сырой апрельский ветер.
Здание обкома комсомола стояло черное, с пустыми окнами, без крыши. Прохожие назвали мне улицу, и я долго блуждал где-то на окраине, пока не набрел на деревянный домишко, в котором после освобождения города разместился обком.
В домишке было тесно и шумно. Только что закончился пленум, делегаты еще не разъехались, толпились в коридоре, спорили и, беспрестанно хлопая дверями, убегали куда-то что-то получать. Среди серых холщовых «сидоров» много было зеленых армейских — владельцы их, как нетрудно было догадаться, приехали из прифронтовых районов.
«Сидор» стал неотъемлемой частью человека. В нем было все, без чего нельзя обойтись, и теперь можно только дивиться, как мало надо было человеку, если это «все» умещалось в заплечном мешке. Полки и дивизии, колонны новобранцев, толпы беженцев, эшелоны заводских рабочих — миллионы людей, сорванных с места ураганом войны, двигались, двигались — и у каждого из миллионов висел за плечами на матерчатых или веревочных лямках свой маленький дом: смена белья, кружка и ложка, кусок хлеба или сухарь, катушка ниток и бритва, осьмушка махорки и огниво… Свой дом, прошлый, настоящий и будущий, люди носили на себе. Да, и будущий, потому что очень и очень часто человек начинал жизнь на новом месте с того, что было в его «сидоре».
Помню, как после месячного пути добрался я наконец до Владимира, разыскал на перроне кипяток, нацедил кружку, уселся прямо на шпалах, развязал при свете луны мешок, достал сухарь… С первым глотком обжигающей живительной влаги, с ударившим в нос запахом размоченного ржаного сухаря я почувствовал себя дома. Ощущение было ново и неожиданно. Мой дом находился за тысячу километров на запад, и чуть не год до меня не доходило оттуда ни строчки, ни звука, а я, лунной ночью сидя на шпалах, испытываю такое чувство, будто повеяло на меня духом родной избы. И тогда я впервые понял, что это действие вещей, маленьких и незначительных в обыденной мирной жизни, но великих и незаменимых на войне.
Меня позвали к секретарю. Я оставил «сидор» за дверью и вошел в комнату с некрашеными полами и выцветшими простенькими обоями. Там стояли и сидели девчата в ватниках, в пальтушках, в полушубках. Высокий молодой человек в накинутой на плечи шинели что-то им объяснял. Он подал мне руку.
— Нашего полку прибыло. Садись и включайся. — И опять ко всем присутствующим: — Подробные инструкции, товарищи, получите в отделах, я скажу только, что все вы направляетесь в освобожденные районы помполитами, то есть помощниками начальников политотделов МТС по комсомолу. Ваша неотложная задача: восстановить комсомольские организации в деревне и готовиться к весенней посевной…
На ночлег дали талончик в «Селигер». Лучшая гостиница города уцелела, но была без стекол и без кроватей. Окна