Земля русская - Иван Афанасьевич Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы заснули прямо на лавках. Утром Клавдя сказала, что семена начали сносить в амбар, и мы, позавтракав картошкой с огурцами, отправились дальше. В других деревнях повторялось то же, что и в Воробьях. За неделю такой агитации мы вымотались до последних сил. Я сумел отыскать пятерых девчат, сохранивших комсомольские билеты, и назначил комсомольское собрание в клубе МТС.
На обратном пути мы едва не утонули в озере. Выправились в дорогу, когда уже смеркалось. Слегка подмораживало. Идти было километров пятнадцать. Ближе к ночи небо вызвездило, и мороз начал крепчать. Мы шли зимником — дорогой, проложенной напрямую, через озера. В апреле озера стоят еще крепко, опасны бывают лишь проточные. Невидимый ручей подтачивает лед снизу и грозит неосторожному путнику бедой.
Мы не знали местных озер, а ночью не разглядишь, какое оно: проточное или глухое. Шли по натоптанному зимой следу, изредка прощупывая лед шестами. Идти по отаявшей скользкой тропинке все равно, что по бревну, ноги разъезжаются, равновесие держать трудно, то и дело оступаешься.
Над нами темное с мохнатыми мигающими звездами небо, вокруг нас смутная пелена озера, замкнутая черным кольцом лесов, сливающихся с небом. Ни огонька, ни звука, один лишь хруст и шорох наших шагов. Я уже не в силах поднимать ног, я их волоку, тяжелые, налитые свинцом и какие-то бесчувственные. Голод так не мучит, как усталость. К голоду мы привыкли, а к усталости привыкнуть нельзя, каждый раз она новая. Сейчас вся усталость в ногах, тяжелым осадком оседает в ступнях, поднимается по голеням, вот уже и коленки не гнутся…
Так, с негнущимися коленками я и ухнул под лед. Сразу. Мгновенно. Не успел ни подумать, ни вскрикнуть. И обжигающего холода воды не ощутил. Только когда Николай Евгеньевич крикнул: «Палку под себя!» — и почувствовал, как сзади просовывает он мне под мышку свой шест, дошла наконец до тела вода и сдавила жгуче-холодными тисками. Тиски давили как-то странно: до пояса. Я сообразил, что на чем-то завис и дальше не проваливаюсь. Мелькнуло идиотски-глупое сравнение: «Как поплавок». В эту секунду рука Николая Евгеньевича схватила меня за воротник полушубка, и тотчас за спиной что-то хрустнуло, упало, я изо всех сил рванулся вперед и грудью повалился на лед. Я лежал на льду лицом вниз по одну сторону полыньи, Николай Евгеньевич на спине по другую. Обломившийся под его ногами закраек льдины вынырнул и кружился в полынье. Мы начали отползать в разные стороны. Наконец сели, ощупали под собой лед, поднялись.
— Кинь палки, — сказал Николай Евгеньевич. — Они где-то на твоей стороне.
Только теперь я заметил, что полз на шестах. Я перекинул ему шесты, он ползком, огибая полынью, перебрался на мою сторону, и мы побежали. На мне все залубенело, гремело жестяным грохотом, но надо было бежать, не останавливаясь ни на минуту, ибо никакое другое тепло, кроме собственной крови, не могло спасти. Я изнемогал, но мой спокойный, выдержанный, терпеливый начальник вдруг обнаруживал такую ярость, когда я пытался остановиться, какой я ни за что не предположил бы в нем. Он кричал на меня, как мужик на загнанную лошадь, и, я думаю, будь в его руках кнут, он хлестал бы меня кнутом.
Не помню, сколько мы бежали, наверно, не менее полдороги. Смутно помню и то, как отворила нам дверь чухонка и впустила в избу. Кто-то стаскивал с меня заколеневшую, словно панцирь, одежду, кто-то влил в меня стакан противной сивушной, но жаркой, как огонь, жидкости, кто-то подсадил на печь. Дальше было душное беспамятство. Но вот что хорошо помню, на всю жизнь запомнил, это просьбу моего начальника, высказанную на следующий день каким-то очень виноватым тоном:
— Ты уж извини, орал я на тебя. В жизни не кричал на человека, а тут… Мог бы на плечах нести, но принес бы труп…
* * *
Старый солдат Мокеич стал моим дядькой. Случилось это так.
После двухнедельной подготовки в запасном полку, который стоял в селе Ново-Бридино под Торопцем, нас свели в маршевую роту и повели на передовую. В прифронтовой полосе дневные передвижения запрещались, мы за ночь форсированным маршем проделали полсотни верст и очутились в лесочке, в котором расположился полк, только что вышедший из боя. Для пополнения его поредевших батальонов мы и прибыли.
Я попал в первую роту первого батальона. После построения нам скомандовали «Разойдись!», и нас, безусую молодежь, окружили старики. Стариками на фронте называли не обязательно по возрасту (через полгода, обстрелянный, понюхавший пороху, я тоже считался стариком), но в тот, первый фронтовой, день нас окружили старики в прямом смысле. Меня «захватил» невысокий, коренастый, с широким добродушным лицом и натруженными руками крестьянина пожилой солдат. «Будешь моим», — сказал он. Я не понял: «Как это — твоим?» — «А так: я тебе — сахар, ты мне — табак. Ты ж некурящий?»
На фронте был такой обычай: некурящие обменивают свою пайку махорки на пайку сахара курящим. А пайки такие: двадцать граммов махорки и сорок граммов сахара солдату на день. Заядлым «курцам», конечно, не хватало, они мешали табак с сушеным листом, мхом, травой-донником, но это уже выходило по поговорке: на безрыбье и рак рыба.
Я подивился: менять сахар на табак? Вот чудаки! И сказал Мокеичу, что так несправедливо, если уж менять, то грамм на грамм. Он засмеялся: «Ужо поймешь». Не пройдет и месяца, как слова его сбудутся.
Никому другому я не мог не то что променять — за так отдать свою махорку, это было бы нарушением обычая, сложившегося не у нас и даже не в эту войну, а, наверно, на десятке, а то и на сотне войн и переданного от солдата к солдату, как по цепочке, из глубины веков. Можно, конечно, посчитать это пустячком, есть, мол, в солдатских обычаях куда более значительные, ну хотя бы вот этот: сам погибай, а товарища выручай. Я не хочу делить обычаи боевого братства на значительные и незначительные. Для нас, когда мы стали солдатами, все, завещанное предками, было высоко, значительно и свято. Это особенное чувство, как я теперь думаю, шло от присяги. Когда перед строем товарищей произносишь «Я клянусь…», в душе