Одиннадцать - Пьер Мишон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так стал он, и вполне заслуженно, обладателем роз и лилей.
Так стал он, как следствие, отцом Франсуа-Эли Корантена, этого Тьеполо эпохи Террора, которому довелось написать «Одиннадцать».
III
Видите их, месье? Вот они, все одиннадцать, слева направо: Бийо, Карно, Приёр, Приёр, Кутон, Робеспьер, Колло, Барер, Ленде, Сен-Жюст, Сент-Андре. Застывшие, неизменные. Комиссары. Великий Комитет Великого Террора[6]. Четыре и три десятых метра на без малого три. Картина создана в вантозе[7]. Картина, стоя перед которой, невольно трепещешь, — столь невероятно само ее существование, столь велики были ее шансы не появиться вовсе, столь явно ее не могло, не должно было быть, и столь неслыханно повезло Истории и Корантену. Трепещешь, будто бы и сам попал в карман удачи.
Картина, написанная рукой Провидения, как сказали бы веком раньше и как все еще говорил Робеспьер, будто жил в Пор-Рояле, а не в доме мамаши Дюпле. Картина, населенная людьми, тогда как на других в то время жили Добродетели. Простая, честная картина без всяких отвлеченных ухищрений. Картина, которую по прихоти или спьяну заказали маньяки из Коммуны, свирепые ребята с длинными пиками, лимузенские трибуны, — картина, которой ни за что не желал Робеспьер, против которой были и другие, наверно, десять человек из одиннадцати (Разве мы тираны, чтобы нашим портретам поклонялись в ненавистном дворце тиранов?), но которая все же была заказана, оплачена и создана. Потому что сам Робеспьер боялся Коммуну; потому что на поясе у Истории есть карман удачи, особый кошелек для оплаты вещей невозможных. Так вы видите, видите их? Теперь, когда картину в Лувре поместили под стекло, чтобы оно ее предохраняло от пуль и от дыхания десяти тысяч зевак, глазеющих на нее каждый день, блики мешают разглядеть их всех сразу. Но они тут. Застывшие и неизменные.
А вот и их создатель.
В доме-замке в Комблё он сбегает с крыльца, развеваются светлые локоны, а из дома доносится звонкий голос матери — она зовет его, она уже тревожится, что он не рядом с ее юбками. Мое золотко! День ясный, и сам он хорош, как ясный день, хорош, как девочка, ему всего десять лет, он смеется. Боже мой, это он, тот самый, что со временем станет похожим на урода-сапожника Симона, тот, о ком Дидро в шутку скажет: «Этот старый крокодил Франсуа-Эли». Увы, это один и тот же человек. А вот и матушка выскакивает на крыльцо в пышных юбках-фижмах, в этой большой корзинке, как сказано о них в «Манон Леско», или в «летящем» платье, какие писал Ватто; она еще прекраснее, чем раньше, белокурая и белокожая, бела, как снег, светла, как свет. И бабушка за нею по мятам, робкая дева, боязливая вдова, нежное сердце, тоже светлые кудри и кожа, она как-то вся сжалась, будто бы надломилась от бурного сердцебиения. Мальчик бежит к Луаре, к каналу, женщины — за ним, держа обеими руками фижмы, и это так смешно, потеха. Он радуется, что они пыхтят, и зол на них, и на себя — за то что рад их мучить. Отца не видно.
Франсуа Корантен, как известно, почти там не жил. Сотни биографов, в чьих трудах я охотно черпаю вдохновение, если и говорят о его пребывании в Комблё, то как-то не очень уверенно, не полагаться же на горе романистов, что запросто его изображают в пудреном парике и белых чулках держащим за руку мальчика, которого он хоть на несколько часов спасал от удушающей любви двух женщин, уводя его вдоль прибрежных раскидистых ив в сторону Шеси и называя имена деревьев, речных судов и писателей, перечисляя законы природы, средь которых играет со своими творениями Высшее Существо, толкуя о движении небесных тел, и неуклонном падении тел земных, и о том, что необъяснимым и восхитительным образом то и другое суть проявления одного и того же закона, — словом, излагая мальчику азы научной мысли своего времени. Нет, я не стану полагаться на горе-романистов, желающих сделать из Корантена художника, искушенного в философии, которую преподавал ему отец. На самом деле они почти не виделись, и мальчик жил, не мысля об азах, рядом с двумя женщинами, удушавшими его любовью.
Его отец, юный поэт, как вы знаете, решив жениться, оставил сан, что случалось в ту пору нередко; ну а жениться он решил, поскольку девушка была красива и богата, а он не относился к числу тех аббатов с бенефициями и дворянскими фамилиями, которые тогда главенствовали в свете, распоряжаясь всем, включая женщин, и оставался, хоть и нацепив воротничок аббата, всего лишь лимузенцем, пусть удачливым, и, стало быть, мог ею обладать, лишь став ее супругом. Итак, он поставил крест