В Петербурге летом жить можно… - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отдышался, потер неповрежденную шею:
– Смерть опять прошла мимо».
Вот зачем я это сейчас сочинил? И вообще, хотелось бы понять, из каких подвалов сознания выкашливаются эти фантомы?
Пастух божьих коровок
Смерть подошла и сказала: – Вставай!
Я встал, оделся, умылся, позавтракал чем было и пошел в ресторан, где обычно коротал утро за рюмочным набором шахмат.
Но что-то, видимо, произошло, пока я спал. Швейцар подставил мне ножку и сказал:
– А ну, пшел!..
И я пошел, тем более что давно мне хотелось пойти куда глаза глядят, ни на кого не оглядываясь, кланяясь залетным курицам и немного опасаясь (при пустых карманах) воров. А вообще быть так – сам по себе.
Какой-то хмырь с бандитским сплющенным носом и ртутными глазами схватил меня двупалой клешней за ухо:
– Мы свои обещания выполняем! Просил покончить со своей безработицей? Давай! Вон там в сарайчике за дворцом партийного съезда возьми долото – и вперед!
– Долото – это такая музыкальная игра? – спросил я отрешенно.
– Тебя на кретинизм не проверяли? – в свою очередь поинтересовался хмырь с ртутными глазами и зло сверкнул авторучкой. – Может быть, еще скажешь, что вчера не ты заполнял анкету и вообще это был не ты?
– Вчера еще был не я, – честно признался я.
– А пошел ты!..
И я пошел.
Базары то молодо отстукивали и роскошно кружились у моих ног цыганками, то крепдешинились, то пели, то оскаливались, гоготали и обещали подвох. Я был рад, что очки забыл дома.
Мужики с вспухшими на коленях шароварами продавали «Диагностику кармы». Теплая осень ничего не обещала, наслаждаясь сама собой. В окнах долго не зажигали свет.
Я шел и думал примерно так: «Или я вам всем не родной? И не одна мать нас родила? Без вас-то мне еще хуже, чем с вами. Мне бы хотелось пасти божьих коровок и чтобы меня кто-то уговаривал в ухо. От грубого же голоса я отказался раз и навсегда».
Подходит такая, в чем-то стоптанном и курносая.
– Никого я так долго не знала и не любила, как тебя. Ты-то меня, небось, тоже давно не знаешь и не помнишь?
– Да уж, забыл, когда и помнил, – отвечаю. – Ну а ты-то как?
– Ах, – говорит, – про остальное и говорить неинтересно – так все замечательно.
Вдруг молоденький милиционер взял меня за локоть:
– Только не увиливай! Понял?
Народу в крематории собралось много. И ритуал был в самом угаре. Говорили про меня. Оратор в роговых очках, покойнику не знакомый, был возбужден.
– С пораженной печенью и спазмами головного мозга, несмотря на белокровие, тромбофлебит и отсутствие памяти, наш дорогой до конца своих дней оставался надежным сослуживцем, неукоснительным отцом, верным любовником, опрятным налогоплательщиком и мужем, каких еще поискать.
Увидев меня, все оживились:
– Давай, ложись! Что это ты, ей-богу! Пора уже опускать.
Я лег и задумался. А тут Смерть подходит.
– Вставай! – говорит.
– Да как-то неловко, – отвечаю. – Люди так старались.
– Ну смотри, – и улетела в форточку.
Из дневника
– От скромности, – говорят, – ты не умрешь.
– Нет, – отвечаю. – Зачем? К тому же, есть выбор.
Из дневника
Бывает, кто-то мешает жить. Зависимость вообще унизительна. Но тут уж дело не в этом – дышать невозможно. Мысль о любви к ближнему сворачивается, как несвежее молоко. Чувствуешь себя ничтожеством. Что же делать?
Разные есть варианты. Дело, прежде всего, в типе того, кто дышать не дает.
Идиот.
Он ближе к Богу по отсутствию разума. Непогрешим. Разве что прожорлив за твой счет и на твой же счет любопытен. Надо кормить и отшучиваться тупоумно, но тонко, потому что эти особенно чувствуют притворство.
Хронофаг.
Тут спасает бесцеремонность. Главное, не тушеваться и не комплексовать. Потому что эти – особенно друзья. В любви отказать легче, чем в дружбе. Там спасательный круг – дружба, а здесь что?
Правдолюбец.
Ему без правды про тебя – не жизнь. Почему-то при этом она вся по большей части неприятная и отчасти мерзкая получается. Но не исключительно мерзкая, а с приправами. Тут и горечь твоих неисполненных помыслов, и свежий запах невоплощенной мечты. Что-то вроде салата, в котором сожаления больше, чем может вынести самый на свой вкус гурман.
С этим труднее.
Как спасаюсь? Каюсь, соглашаюсь и становлюсь совсем безнадежным. Так, что, кроме жалостливой любви с примесью презрения, ничего уже не достоин. Теперь от этого можно отделаться по одному из предыдущих сценариев.
О господи! Не самых трудных назвал. Есть еще тот, кто любит и принимает во всем. Не успеваешь слово сказать – грустит или хохочет, в зависимости от движения твоих губ. Понимает с полуслова. Деньги в долг дает и никогда не вспоминает. А если ты вспоминаешь, то обижается. А если ты обижаешься, то плачет. Если же улыбнешься по нервности, спиться может от счастья.
Здесь – тупик. Тут все настоящее, но только при полном несовпадении. Еще – не осознаваемое им эксплуататорство. Изобличить невозможно, не почувствовав себя гадко на всю жизнь.
Это надо тащить. Волочь и потеть, изображая легкость. Философское обоснование одно – мы все хоть немного кому-то в тягость. Никогда не узнаем про это только в силу сверхделикатности другого, которую даже наша интуиция не может пробить.
Подумайте! Возможно ведь! А что если и любимого человека тяготим? А он из щедрости и благородства не дает нам это почувствовать? И навязанную любовь тоже волочет с моцартианской улыбкой? А мы и не подозреваем.
Правильно живем: вырубаем из камня божественные тела, осуществляем из семи нот гармонию, складываем слова, как никто не может. А он, допустим, живет неправильно. Скучает и сомневается каждую секунду – не оставить ли?
Если оставит – что будет?
Из дневника
Заходил А. Лицо стареющего валета. Слова потягиваются у губ. Как женщины во сне, которые утром долго вспоминают твое лицо. Глаза – прозрачно-зеленоватые. Теплые. Еще теплее. Еще.
Восторженно рассказывал о гендиректрисе по имени Лариса. Она каждый день делает по десять «лимонов». И женщиной остается при этом. Камушки, знаешь, такие в ушах. Головой внезапно поведет, как от осы. Ну, блеск!
Раньше мне казалось, что он с ними спит. Но среди них (то есть вызывающих любовный восторг) попадались и мужчины. Более того, какое-то время он любил меня. Мы с ним не спали – я месил ему глину, из которой он выпек настоящие лапти, настоящий земврачевский чемоданчик и яблоко с листиком, в котором чуть не просвечивали зерна. Я месил глину, потому что он меня любил. А он любил меня, потому что я месил ему глину. Ужасно влюбчивый.
Лариса сидит на керамических печах.
Из дневника
Мы встречаемся с ним раз в сколько-то месяцев в компании нашего случайно общего товарища. Почему-то именно я ему мешаю жить. Почему-то именно со мной он хочет пикироваться до дуэльного уничтожения.
Подоплека пикировок действительно смертельна – в этом ошибиться невозможно. «Привет! – встречает он меня у порога (почему-то он всегда дежурит на приеме гостей). – Мы решили твоей шубе присвоить звание “шинель”».
Шуба моя, и правда, поизносилась в боях за существование.
В поисках уязвимого места он обрыскал всю географию моего, так сказать, бытия. Но безуспешно. Ни за что не зацепиться – скользит. Его природное остроумие, когда дело касается меня, неизбежно пробуксовывает. Слишком серьезен, слишком тужится, чего никому, кроме рожениц, делать не рекомендуется.
Он так меня ненавидит, что мне его порой становится жалко. «Зайчик, – говорю, – сплошные домашние заготовки – и все не срабатывает. Не расстраивайся, в следующий раз, может быть, получится».
Тогда он внезапно становится лиричен и проникновенен. По-моему, ему хочется со мной поговорить о самом интимном, например, об импотенции. Говорит: «Когда я вижу новую марку машины, я испытываю оргазм». Товарищ шепчет мне на ухо: «Так он долго не протянет».
Он – молодой. Для нашего круга сказочно богат. «Скажите, а сторублевые бумажки еще в ходу?»
О компьютерах рассказывает отдельные фантастические истории. Например, существует уже компьютер, который по ходу фильма может убить Алена Делона, и фильм станет развиваться по совершенно другому сюжету. Эта иллюзия власти над жизнью даже его смущает. Глаза у него выпучиваются, губы набухают, как у младенцев на фотографиях, где они все неизвестно чему удивлены. В эти мгновенья мне кажется, что он не совсем безнадежен.
Но остроумный, остроумный… «У меня рот полон фарфора. Стоит поднести блюдечко, и будет сервиз».
Наш случайно общий товарищ говорит о нем: «А ты знаешь, Алик по-своему благороден. Он говорит, что у него компьютер Ай-Би-Эм. В действительности же у него компьютер Ай-Би-Эм-прим. Это он нас так щадит».
Ничего, сверчок!
Утро, редкотканое, с аккуратно прошитыми в тумане стежками дождя, висело перед окном. Я раздвинул, поправил еще покосившуюся от ветра гирлянду рождественских огней и пошел, пошел завораживать пространство, притворяясь неузнанным.