В Петербурге летом жить можно… - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так боролся я с температурой и одиночеством.
А девочка – неужели все ждет? Нет. Вон уже снег выпал. Мамонты раздувают хоботами костры или спят на ипподроме, до которого нам с мамой ни разу еще не удалось дойти.
Приговором моей неродившейся любви были голоса радиодикторов. Стоило мне только услышать, как они с метеорологической бесстрастностью говорят: «В 19.20 – радиоспектакль “Ты меня на войну провожала”» или «В кинотеатре “Победа” смотрите фильм “Дорогое мое чудовище”», и я понимал: никто не звал меня, чтобы я родился; и я, которому почему-то казалось, что его звали, настолько смешон и глуп, что могу вызывать у серьезных людей только презрение.
Я первым вдохновенно начинал вызывать в себе это к себе презрение. Одновременно с ним и уже непроизвольно возникала к себе жалость. Для демонического высокомерия и отрешенности дух еще не созрел, но они витали уже где-то рядом. Однако, как бы все это ни разрешилось, с девочкой из сада мы уже никогда хорошо не встретимся, потому что я отравлен. Я это понимал.
В комнате темно. У меня температура. Тени кактусов на занавеске – высокий тропический лес. По нему ползают огромные черепахи. Сейчас с улицы на подоконник вкатится маленький уличный троллейбус и обронит на пол лиловые искры. Я схвачу со стола тряпку и буду гасить их.
Ничего не помню. Хоть убей! Да и было ли все это?
Это только одна маленькая повесть из тех, которые я забыл. А сколько их еще? И я буду вспоминать, буду восстанавливать, складывать по кусочкам свою жизнь, пока не возникнут очертания образа ее, который я унесу с собой навсегда. Кажется, чем тщательнее и честнее я восстанавливаю, тем дальше отодвигается смерть. Она ждет окончания работы.
Дела такие
Дела такие. Жизнь проходит, как придуманная. Подтаивает дружество и родство. Дороги заслезились, затуманился путь. Все радостное – все кратковременней. Передышки затягиваются узелками. Я знаю.
Воспоминания почти не греют – только ладони жжет. Чаще прежнего замечаешь присутствие в жизни насекомых.
Всю зиму у нас в квартире жили божьи коровки. Дремали, просыпались, искали пропитания, весело летали, приземляясь в волосы. Возможно, что и плодились.
Что, однако, если это их квартира, а мы только постояльцы?
Деньги линяют, не сообразуясь с временами года. Мельтешат дни. От чужого дыхания подташнивает. Так, но не с тем. С тем, но не так. Только с одним слова колются, как орешки. Но не поймать, не уследить, не раскусить вместе. Падают и теряются. А еще какая-нибудь порывистая случайная близость, увязающая в красноречивом бормотании.
В городе красивые пожары. Веселятся лохматые дома, обдавая ненужным теплом. Мы вдвоем. Пора бы уже кончать с этим аморализмом.
Молочный вкус поцелуя, прогретого с одного края.
С перерывом на вечную разлуку
О чем? О любви непосильной или о запоздалом томлении? Оно засыпает округу взбитыми заварными хлопьями воспоминаний, а те, в конце концов, протекают горьковатым сиропом, в котором ты и остаешься навсегда в случайной позе, как заносчивая муха.
А может быть, об усилии фонарика – он не тщится рассеять тьму, но упорно выгребает в ней свою ямку и приводит тебя наконец к березовым поленьям, сохраняющим в замороженном виде всполохи и искры предстоящего вечера?
Или о кожуре банана на асфальте, этой спьяну закопченной речной рыбке?
«Холодно, товарищи, холодно!»
А и действительно!.. Пар валит из ноздрей прохожих. Все сегодня ночью отчасти побывали на том свете, а теперь вышли по своим делам, но еще никак не могут оправиться – сравнивают и молчат.
Мороз нас разъединяет, вам не кажется? Звуки все короткие и отдельные, огни, люди. Запахов и вовсе нет. Все стараются поскорее укрыться в свою берлогу или в исключительно протяжное воспоминание. А оно тоже почему-то крошится и колется.
Я вот тоже иду вдоль канала. Утки борются за место под невидимым солнцем – разгребают лунки. Сосульки на крышах застыли опрокинутой готикой. Пятнистый колли исследует автографы своих соплеменников, а его хозяин, надышивая лед на усах, говорит недовольно своему утепленному дубленкой спутнику:
– Графомания, оро-мания…
Тот разгребает палкой снег и смотрит на него светлыми, как будто позаимствованными у кого-то, глазами:
– Не бывает национальной науки, как не может быть национальной таблицы умножения. При чем здесь менталитет?
Но мне неинтересно их слушать. Я иду и прокручиваю в памяти большой, многосерийный, стереофонический, приключенческий фильм с перерывом на вечную разлуку. Но выскакивают все какие-то несуразности, лента рвется, сюжет гибнет.
– …Наши семьи разрушены, но крепко стоят.
– …Мы ничего не успели рассказать друг другу о себе. А половину не расслышали.
– …Почему этот дом стоит здесь? Он ведь стоял не здесь! Странно…
– …Мы еще будем счастливы?
– …Как скажешь…
Я иду обратно. Тот, что в дубленке, продолжает разгребать снег палкой.
– В следующий раз обещали собрать осенью. Может быть, соберут. Летом предсказывают эпидемию, они надеются, что не очень большую. Ожидается всего несколько тысяч жертв. Но гарантировать не могут.
А я шел и думал, что я, к сожалению, уже не в том возрасте, чтобы не понимать, что у гения чистой красоты при втором приближении может оказаться целый ряд недугов, осложняющих совместную любовь: хроническое расстройство желудка, например, мания преследования другого или апоплексический удар, удачно перенесенный в детстве, но оставивший травмирующие воспоминания. И было мне очень печально и очень холодно.
Из дневника
Пóшло жаловаться на одиночество. Кто не одинок? Палец? Жук? Дерево? Больной врач? Овдовевший крестьянин? Мальчик, которого уложили спать в разгар свадьбы старшего брата? Жертва или палач? А тот, последний глаз у идущего к слепым человека?
Из дневника
Критическому суждению, так же как и плохой вести, мы верим обычно больше, чем хорошему. Когда мне говорят про меня плохое – первая мысль, счастливое озарение почти: это правда. Угадали. В голову не приходит, что человек мог сказать это из каких-то корыстных, убогих, кривых соображений.
Когда говорят хорошее, подозреваю в намеренной доброте, воспитанной деликатности, корысти или непроницательности. Наверное, не прав.
Хвала измене
Пою хвалу измене. Я изменяю этим ножкам, этим пальчикам, этим губкам, этим клятвам, этому квадратному коврику на стене. Все. Иду налегке. Мне еще сколько-то предстоит пройти, а с грузом – никак.
Я изменяюсь. Я же не памятник, черт возьми! А значит, изменяю. Я неверный, неверный, беспринципный.
Лично я, может быть, даже святой. У меня, может быть, почти не получается. Но дело в принципе.
Да, в принципе. Потому что измена – не просто «как захочется». Ведь и волна прихотлива согласно каким-то там гравитационным силам.
Я не коровка на коротком поводке. Я – вольный мустанг. Расшибусь – мое дело. Но дайте погулять вволю. Другого случая не будет.
Чему нельзя изменять? От чего нельзя отказываться? Отказываться нельзя от подарков Бога. Их не так много.
Жизнь собственная. Самоубийство – грех. Правда. Не бери того, что положено не тобой.
Нельзя изменять ребенку. Ты для него что Бог. Брать назад подаренное неприлично. Ты ему доверил жить, он тебе доверился. Вариантов нет. Живи и люби из последних сил. До твоих вкусов или капризов (даже смертельных) ему дела нет.
Матери. Она для тебя что Бог. Даже если она не тебя, собственно, имела в виду в миг любовного помрачения. В неудаче твоей жизни все равно не она виновата. Она в любом случае выполняла чужую высшую волю и изо всех сил старалась превратить ее в собственное долгожданное желание. Даже если наследственность плохая. Вини, на худой конец, далеких предков – их не достать.
А женщине, спросите вы, а женщине?
А женщине никто никогда не изменял. Любовь не подлежит отрицанию и забвению. Даже при смене партнеров (вот словечко-то объявилось!). А не было любви – и измены нет.
Способный детектив
Я заново учусь не думать: зачем? почему? в чем выгода? фатальность или игра? смертельная схватка долга и страсти или так – «пылит рынок»?
«Заново» я сказал потому, что так именно прожил большую часть жизни. Но во мне дремал способный, как потом выяснилось, детектив, о бездельном постояльстве которого я почти не подозревал. Однако срок пришел, он открыл глаза, потом открыл глаза мне.
Я не стал от этого счастливее. Драгоценному простодушию, данному мне природой, был нанесен ущерб.
Машина пошла раскручиваться. Друзей, женщин, сослуживцев, прохожих, политиков, родственников я стал подозревать в наличии умысла. Не без основания, разумеется. Но пользы не извлек, потому что привык играть в другую игру. Разоблачение чужих тайн не доставило мне положенной радости.
Еще где-то на пути, на бегу сообразил неокончательно, что разочарование не столь губительно для души, как ошибочная догадка в дурную сторону, но все равно продолжал идти по рисунку запутанных следов, принюхиваясь и проницая, потому что всякая обнаруженная возможность рождает свой сюжет, в сюжете этом есть своя логика, ведущая к финалу, который предсказать можно, но он все равно наступит лишь как плод агонии сюжета, не раньше.