Кто-то,с кем можно бежать - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Сколько патетики, - прошептала ей Шели, - я не могу на него смотреть. На прошлой неделе я заходила к нему домой взять халы на пятницу. Так он с такой гордостью берёт и показывает мне свою личную комнату. Что я тебе скажу, Тами, комната подростка семидесятых годов: огромный плакат Джими Хендрикса на полстены, ещё у него там такой череп, наверняка пластмассовый, с красными фонарями в глазах, и длинная колючка в гильзе снаряда, искусство, блин, и все его фотографии и кубки по борьбе, и какая-то гитара времён Тихо, наверно украл из своего армейского ансамбля...
- А сейчас, - сказал Песах, вытерев потное лицо выглаженным носовым платком, - давайте немного повеселимся. Новенькая, Тамар...
Она застыла, как заяц, попавший в луч прожектора. Что он от неё хочет. С тех пор, как несколько дней назад он поймал её в кабинете, он, не переставая, провожал её подозрительными взглядами.
- Спой что-нибудь, ребята здесь ещё тебя не слышали.
Она съёжилась. Покраснела. Пожала плечами. Ей было ясно, что это ловушка: хитрый способ разоблачить её скрытую цель. Несколько парней начали скандировать: "Та-мар! Та-мар!", - делая ударение на первом слоге, и захлопали растопыренными ладонями. Резиновая девушка с недобрым лицом злобно процедила:
- Оставьте её, эту гордячку, ей не подобает петь для нас.
Тамар окаменела. Не сумела ей ответить. Она знала, что её здесь не любят, думают, что она задаётся, обособляется от них, и всё равно её потрясло выражение ненависти на лице девушки. Шели моментально выступила на её защиту:
- Эй, что тебе от неё нужно, ты, резина?! – крикнула она, и голос её был неожиданно низким и грубым. – Ты что, уже забыла, какая ты сама была, когда только пришла сюда? Будто ты не сидела два месяца, как бестолочь, и боялась открыть свой вонючий рот?
Резиновая девушка вздрогнула и замолчала, только испуганно моргнула несколько раз. Тамар посмотрела на Шели с благодарностью, но почему-то грубость Шели ещё больше подавила её.
Песах с улыбкой поднял большую руку, успокаивая всех, вытянул ноги, обнял жену, которая почти расплющилась под тяжестью его руки, и сказал:
- Ну, в чём дело, тут все свои, спой что-нибудь, чтобы мы с тобой немного познакомились. - И его маленькие хищные глазки медленно и лукаво оглядели её, как будто они уже что-то о ней знают.
- Хорошо, - сказала она и встала, стараясь не смотреть ему в глаза.
- Хотим "Цветок в моём саду"! – закричал какой-то голос, и остальные засмеялись. – Давай что-нибудь Эяля Голана, - закричал другой.
- Я хочу спеть "Starry, starry night[43]", - тихо сказала Тамар, - это песня о Винсенте Ван Гоге.
- Наказание, - прошептал парень, порвавший с религией, и несколько парней захихикали.
- Тссс, - сказал Песах, излучая сердечность, - дайте девочке спеть.
***Это было тяжело, почти невыносимо. Магнитофона с сопровождением (Шая) при ней не было, и она чувствовала себя совершенно обнажённой под взглядами Песаха; а вокруг смеялись и хихикали, и Тамар видела, что некоторые закрывали лица руками, и их плечи дрожали от смеха (так было всегда, когда она начинала, когда переходила на свой певческий голос, очень отличавшийся от того, которым она разговаривала). Но через пару секунд она, как всегда, справилась с собой, совершенно успокоилась, очистилась. Она пела для одного единственного человека, находившегося там, который уже очень давно не слышал, как она поёт. Который помнил её любительское, неуверенное пение ещё не определившимся голосом.
На продолжении всей песни она ни разу на него не посмотрела, но ей не нужно было его видеть, чтобы знать, что он там, и что он слушает её каждой клеточкой своего измученного тела. Она пела о Ван Гоге, о том, что этот мир не подходит для такого, как он, но не менее того, она рассказывала Шаю богатыми красками своего голоса, его нежными прикосновениями о том, что произошло с ней за это время; её взросление, которое он пропустил, и то, что она узнала со времени его исчезновения о других и о себе. Слой за слоем она снимала с себя шершавую кожу разочарований и прозрений и добралась до того места, где уже нечего было снять, до своего обнажённого ядра и оттуда спела ему последние ноты.
Всё это время он не смотрел на неё. Сидел, положив голову на руку, с закрытыми глазами и лицом, побагровевшим от боли, кажущейся невыносимой.
Когда она закончила петь, воцарилась тишина. Её голос ещё мгновение витал в комнате, трепеща, как живое существо. Песах посмотрел вокруг, хотел упрекнуть компанию за отсутствие аплодисментов, но даже он что-то понял и промолчал.
- Вау! Спой ещё что-нибудь, - попросила Шели мягким голосом.
Послышались и другие голоса.
Шай встал. Она испугалась и отчаялась. Он уходит. Почему он уходит. Песах бросил на него взгляд и повёл бровью в сторону Мико, который поспешил за ним следом. Шай шёл, устало волоча ноги. Прошёл мимо неё и даже не взглянул.
У неё пропало желание петь. Но если она прекратит сейчас, Песах может связать это с уходом Шая. Ей казалось, что в эту минуту он следит особенно проницательным взглядом за её реакцией. Она выпрямилась во весь свой маленький рост. Как он раньше сказал? Даже если человек глубоко расстроен – представление должно продолжаться.
И она спела "Где-то в сердце распустился цветок". Теперь уже никто не смеялся. Ребята сидели, выпрямившись, и смотрели на неё. Песах задумчиво жевал свою зубочистку и тоже не сводил с неё глаз. "Друзья заботятся о нём, - пела она, - о лепестках со стебельком", - её боль текла и разливалась в каждом слове, потому что друзья недостаточно заботились о цветке, даже не подали ему руку. Только помахали с опасливой приветливостью и улетели в Италию. "Друзья и свет ему дают, - пела она, - и заслоняют жарким днём; вот и не вянет он..." – оплакивала она себя, свою утраченную жизнерадостность и была так погружена в себя, что не заметила, как вся комната постепенно стала принадлежать ей: с людей на мгновение слетела будничная пыль, сошла грубость улиц, на которых они стоят день за днём, глупые и невежественные замечания прохожих, равнодушие и непонимание и также унижение, которое было в механической обыденности: "Три песни и вперёд, поехали", или "Три факела и в машину". Что-то в её сосредоточенности и устремлённости внутрь себя напомнило им то, о чём они почти забыли здесь: что, несмотря на временные жалкие условия их теперешней жизни, они всё-таки артисты. Это знание возвращалось и струилось к ним сейчас от всей Тамариной сущности и давало какое-то новое и утешительное объяснение трудностям их жизни, гнездящемуся в каждом из них страху, что их жизнь может оказаться ужасной непоправимой ошибкой; она озарила новым светом и побег из дома, и одиночество, и их постоянное изгойство в любом месте, и максимализм их натуры, который привёл сюда каждого из них; неожиданно пение Тамар поставило всё на свои места.
Закончив петь, она открыла глаза и увидела, что Шай вернулся. Он смотрел на неё, прислонившись к дверному косяку. И он принёс свою гитару.
***Что ей теперь делать. Сесть или продолжать петь и дать Шаю сыграть? Она чувствовала, как новое волнение поглощает парней и девушек вокруг неё. Шели прошептала кому-то, что Шай ни разу не играл на этих вечерах:
- Он себя на нас никогда не расходует.
А Песах сказал то, что она надеялась, но и боялась от него услышать:
- Может, споёте как-нибудь вместе?
Это была возможность, которую нельзя упустить. Но это также был момент, когда всё может выйти наружу. Она обратилась к Шаю, молясь о том, чтобы голос её не выдал:
- Что... что петь?
Вот, она говорила с ним на глазах у всех.
Он сел. Поднял над гитарой усталую голову:
- Что захочешь. Я поддержу.
Всё, что я запою, ты поддержишь? Всё, что я сделаю, ты поддержишь? У тебя хватит сил?
- "Imagine[44]" Джона Ленона знаешь? – сказала она и увидела в его глазах улыбку. Лёгкая зыбь в забытых серых озёрах.
Он провёл по струнам, настроил их. Склонил голову с лёгкой мечтательной улыбкой, блуждающей в углу его рта. Как будто он слышит звуки так, как никто кроме него не слышит.
Она на минутку забылась. Он бросил на неё короткий взгляд и начал играть. Тамар откашлялась. Извините. Она ещё не готова. Её захлестнуло чувство, что она здесь с ним, вместе, и она просто стояла и смотрела на него: он, со всем, что она о нём знала. Мальчик, который родился без кожи, с его обаянием, блеском и потрясающим чувством юмора, с его ощущением удушья в любом месте, в любых возможных рамках, иногда он сам был такой рамкой, из которой необходимо вырваться, неистово и безжалостно; с его плавящей мягкостью к ней и внезапной жестокой агрессивностью ко всем, и к ней тоже. И невыносимая заносчивость, которую он нарастил на себе за последние годы, как чешую защитного панциря; и его непрерывная натянутость, и постоянная дрожь душевных струн, которую она иногда ощущала, как исходящий от него зуммер.