Декрет о народной любви - Джеймс Мик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднялась, вновь наполнила фужер мужчине, затем себе, снова присела. Скрестила ноги и снова развела, чтобы глянул. И впрямь посмотрел. Интересно, чист ли он? Да и не всё ли равно?
— Странно, что вы обнаружили дагеротип, — произнесла Анна. — Я ведь его одному из местных дарила. Балашову Глебу Алексеевичу. Хозяин площадной лавки. Так долго упрашивал подарить карточку, и надо же — потерял!
Самарин кивнул.
— Ты поступила очень великодушно, подарив ему карточку.
Покраснев, она торопливо добавила:
— Балашов — он милый, но очень уж узких взглядов! Вы же знаете, наверное, здесь, в Языке, не вполне православные люди.
— Признаться, не знал.
— Жаль, патефона у меня нет. А то бы музыку послушали…
— Так есть же гитара, вот она.
— Расстроена совсем.
— Я мог бы перенастроить.
— Признаться, я скверно играю.
Кирилл поднялся, ухватил гитару за гриф, обхватил рукою, пробежался пальцем по струнам. Подошел, протянул Анне.
— Превосходно отлажена, — заверил гость. — Должно быть, ты хотела, чтобы я подал, раз о музыке заговорила. Играй же.
— Хорошо. Вы садитесь, — предложила хозяйка, кивком указав на свободное место рядом с собою на канапе и пристроив инструмент в руках. Перебирала струну за струной, подкручивала колки. Покраснела, когда канапе прогнулось под грузом мужского тела.
— Я скверно играю, — повторила.
— Все играют скверно, — заверил Кирилл.
Украдкой глянула на него. Сидел, спиною прислонившись к изголовью канапе, руки за головой, глядел с улыбкой. Серебряной рыбешкой юркнуло, проскользнуло от лона к груди щекочущее, волнующее чувство. Свет желания в своих глазах хотелось от Самарина скрыть; слегка прикусила нижнюю губу, чтобы не улыбаться слишком явно.
Принялась перебирать струны. Мужской романс, который часто играла для Алешеньки, старалась выводить нежнее обыкновенного, скрадывая жесткий походный ритм:
В ужасах войны кровавойЯ опасности искал,Я горел бессмертной славой,Разрушением дышал:И, в безумстве упоенныйЧадом славы бранных дел.Посреди грозы военнойСчастие найти хотел!..Но судьбой гонимый вечно.Счастья нет! подумал я…Друг мой милый, друг сердечный,Я тогда не знал тебя!Ах, пускай герой стремитсяЗа блистательной мечтойИ через кровавый бойСвежим лавром осенится…О мой милый друг! с тобойНе хочу высоких званий,И мечты завоеванийНе тревожат мой покой!
Перестала, поклонилась и расхохоталась.
— Были и дальше строчки, да я запамятовала, — призналась женщина под аплодисменты улыбающегося пленника. Протянула гитару Кириллу.
— Теперь вы сыграйте, — попросила.
— Я знаю только один романс, — произнес Самарин.
— Что ж, хороший, должно быть, — улыбнулась Лутова. — Играйте же!
Пристроив гитару, Кирилл заиграл, не тратя времени на настройку инструмента или же проигрыш пустых аккордов. Песня его не была ни веселой, ни грустной. Анна не понимала лада, в каком звучал романс. Подумалось: «В искреннем» — и улыбнулась.
Самарин пел:
Среди миров, в мерцании светилОдной звезды я повторяю имя…Не потому, чтоб я ее любил,А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,Я у нее одной молю ответа,Не потому, что от нее светло,А потому, что с ней не надо света.
Лутова вскочила, захлопала в ладоши, уселась и быстро погладила Самарина по виску, по плечу.
— Еще! — попросила.
— Я же сказал, что других романсов не знаю…
— Тогда снова это же сыграй!
Красные
Чехи спали вокруг костра, сменяясь каждые два часа. Муц пытался сперва увернуться, стряхнуть с себя руку Нековаржа, когда тот будил офицера. Голова и тело точно разлетались врозь по пустой пропасти пространства.
Нековарж не унимался, и Муцу пришлось сесть. В глаза точно насыпали соли, всё плыло. Снаружи в пещеру пахнуло холодом, нагло коснувшимся шеи, и дурнота отступила. Велел сержанту спать, а сам подвинулся к огню поближе.
Беловолосый тунгус принес хвороста. Муц подбросил топлива в костер. Снаружи вновь повалил снег.
Броучек спал, укрывшись шинелью, положив под голову вместо подушки камень, и имел вполне довольный вид. Тунгус преклонил голову на сплетенные руки. Даже во сне вид у туземца был забитый. Неужели шаман дурно с ним обращался? Заглянув к себе в душу — единственный инструмент мистического хождения с лозой в поисках нравственных качеств усопшего, — решил, что, пожалуй, нет. Интересно, неужели чехи так ужасно обходились с колдуном, неужели им было совершенно безразлично, умрет старик или нет, точно ли погубило тунгуса пристрастие к спиртному, точно ли туземец сам погиб?.. Посмотришь в этакие лица — шаману ли, беловолосому ли — и будто наслушаешься рассказов, как им доводилось порой пировать, кутаться в меха, а как же иначе, но и от холода наверняка настрадались, и от голода, и охотиться им доводилось, да и на них охотились в сибирской тайге… И думаешь: притерпелись. Но те, кому выпало меньше страданий, всегда думают так о страдавших сильнее — что привыкли и что обстоятельства больше не мучают жертв.
Никогда к страданиям не привыкают. Правда, тяготы учат утаивать страдания.
Стоило совести вспыхнуть — и вот уже разгорелся огонь и понеслись языки пламени. Муц подумал о Балашове, и вновь офицеру сделалось совестно при воспоминании о том, как требовал от скопца, чтобы уговорил жену и сына навсегда покинуть город. Если вернется в Язык, попросит у Глеба прощения. Нет, мало! Совета. С кем еще советоваться об Анне, как не с мужем, любившим женщину плотской любовью и любящим, если верить его словам, до сих пор любовью иной? Нужно прийти к Балашову, повиниться, расспросить о любви.
Над Нековаржем, над его поисками тайных механизмов, запускающих машинерию женской страсти, посмеиваются, но как же отстал от сержанта Муц — подчиненный хотя бы ищет ответа, а он…
Пожалуй, они с Глебом подружатся. Матула и Самарин, два полюса городского сумасшествия, — вот кто враги. Ничто не изменится, покуда капитан не даст чехам покинуть Язык и покуда Анну влечет к каторжнику. Вряд ли женщина, муж которой оскопил себя во славу Божию, потерпит в любовниках убийцу и людоеда, сожравшего собрата по каторге.
Муц понял, что улыбается. Совершивший чудовищнейшее из преступлений всегда уязвим, не только перед чудовищнейшим наказанием, но и перед чудовищнейшими насмешками. Еще не утихла в Европе война — и вот, будьте любезны, шутки о демобилизованных оттого, что мошонки их раздробило ядрами и шрапнелью, ходят по всему Северному полушарию. А что остается супругам? В некотором роде положение их гораздо более незавидно, чем участь Анны Петровны. Нет, пожалуй, не так уж и весело. И разве не может оказаться, что увечье, нанесенное мужем себе же, сделало женщину невосприимчивой к ужасам, захватывающим воображение остальных людей — например, к истории о случае людоедства в лесу? Возможно, Самарин станет утверждать, будто убил и съел Могиканина в целях самообороны, сопоставляя поступок свой с жестокостью удара, нанесенного Балашовым себе самому и своим родным. Такого разбойника, как Могиканин, все равно ожидала бы виселица. Где-нибудь между Владивостоком и Сан-Франциско, пожалуй, еще и добровольное общество бы основали по подписке за то, чтобы преступников съедать. Гораздо прогрессивнее, да и безотходно. В Америке приговоренных поджаривают на электрическом стуле…
Нет, дело не в самом акте людоедства, а в том, как поступил Самарин потом, в действиях его, наблюдаемых беловолосым сквозь завесу наркотического дурмана, когда тот увидел русского посреди тайги, днем, точно демона, стоящего в тунгусской преисподней посреди полей пепла и золы. Вырезать на лбу у человека слово… Муц сам видел надпись. И способности Самарина скрывать истинные чувства, держа веером раскрытой колоды все опущения свои и скрывая за ними истинное лицо, лицо игрока, раздающего карты.
И всё же с трудом верилось, будто каторжник способен на подобную дикость. И если русский убил Могиканина и съел, чтобы удался побег из Белых Садов, то кто же прикончил Климента, кто вырезал букву на лбу у мертвого офицера? Не скрывался ли в лесу и третий беглец?
Теперь подобные вопросы, которыми могло задаваться окружение Муца, отступали перед красными — стихией, преобразившейся с тех пор, как Муц повстречался с нею в последний раз. Тогда, в 1918-м, красные ухватили Идею. Теперь же Идея ухватила былых владельцев своих, и эшелоны, и страну. Муцу из скудных сведений было известно: те, кто некогда Идей овладел, так и не пришли к согласию по поводу ее сущности; то же, что некогда являло собой Идею, и то, что завладело ныне и людьми, и бронепоездом, и самой страною, вряд ли намерено долго мириться с подобным положением вещей.