Представление должно продолжаться - Екатерина Мурашова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Катариной приехал (точнее, привез их в относительном спокойствии по своему мандату) большевик Федор, служитель ЧК (чрезвычайной комиссии). Ничего не рассказывает о новой власти и своей службе у ней, жмется к Катарине, как дитя к мамке, и бегает к отцу Флегонту каждый раз, когда тот объявляется в Черемошне.
С Грунькой получилось не очень ладно. Но я тут решительно не при чем.
Я приехала в Торбеевку, на двор к Савве, Грунькиному брату, ближе к утру (чтобы лишний раз комбеду (комитет бедноты, первые органы большевистской власти на селе – прим. авт.) глаза не мозолить), разбудила ее. Она пришла в горницу в белой рубахе и босиком – тум-шлеп-тум-шлеп! – такая большая, корявая, вся теплая еще с кровати. И косища русая на высоченной груди лежит, как плетка, которой ее все годы жизнь хлещет.
Я говорю: Грунька, ты у меня в долгу, потому что все годы с Синих Ключей воровала и Савве в клювике таскала, а он уж по твоей указке в дом, землю, скотину и прочее вкладывал.
Она спрашивает: Кто тебе сказал? Авдей? Он обещал отомстить, что я за него не пошла.
Я говорю: никакого Авдея, у меня свои глаза и уши есть.
Тогда она говорит: что ты хочешь?
Я говорю: ты знаешь – я в опасную игру играю. Либо пан, либо пропал. Коли паном выйду – так тебе все по нашей дружбе простится и забудется. А коли пропаду – все малые из Синих Ключей на тебе.
– Головастика, небось, княгиня заберет? – спросила Груня.
– Не знаю, – покачала головой я. – Тут тоже как выйдет. Я про Юлию сызмальства ничего разобрать не могла, и посейчас так.
– А отцы?
– Ты про что это, Грунька? – удивилась я, подумав почему-то про «святых отцов».
– Ну у Германика отец-князь где-то есть, хоть я его и не видала ни разу. А Капитолина? Алексан Васильич отец ей…
– Отцы – дело такое… Тебе ли не знать? По делу и посмотришь. Может, не придется еще. Только учти. Кроме прочих, у нас там теперь еще Любочка. Ее тоже не забудь.
– Что за Любочка? Откуда взялась?
– Любочка-Аморе, дочка покойной Камиши. Ты ее в городе видала. Бабушка ее умерла, а прочие сбежали в родную Италию… Она болеет все время, и сейчас тоже, но если выживет…
Грунька собрала лоб в две толстые складки и я уж прежде, чем она рот открыла, догадалась, о чем будет речь:
– Слушай, Люшка, я еще тогда думала: откуда ж у этой чахоточной Камиллы дочка взялась? Кто ее обрюхатить-то умудрился? Она же, небось, из дому не выходила…
– Кузен какой-нибудь, – этот ответ у меня был давно подготовлен, да Грунька с вопросом задержалась на пару лет.
– Вот урод!
– Воистину, – согласилась я. – Однако Любочка жива покуда. К ней еще скрипка полагается, это тоже учти. А к Владимиру – карандаши… А вот это тебе… при любом раскладе чего-то да стоит. На детское обзаведение.
Грунька растянула мешочек, высыпала на ладонь кольца и пару брошей. Я старалась выбрать из своих украшений самые броские и массивные, ориентируясь больше не на утонченный вкус бежавших Гвиечелли, а на сорочий вкус моей цыганской родни. Своего вкуса у меня никогда не было, мне кольца всегда мешали (они ведь цепляются за все), а цепочки натирали шею и норовили удушить. Свет правда в камнях забавно играет, но ведь и в сосульках со снежинками – не хуже…
– Изрядно, – пробурчала Грунька и с трудом нацепила самое большое мое кольцо себе на мизинец. – Припрятать только надо, чтобы Савку и прочих в искушение не вводить…
– Припрячь получше, – согласилась я.
– Коли не понадобится, верну в целости. Верь мне.
– С чего бы? – усмехнулась я.
– Коли твои кровные, малые, досыта месяцами не ели и в рванье бы ходили, ты бы…
– Украла, смошенничала, на панель пошла…
– Кому я на панели нужна! – усмехнулась Грунька.
– Ты себя не ценишь, – усмехнулась я в ответ.
Стала прощаться. Тут из угла не то домовой вылез, не то еще какая мелкая нечисть. Оказалось – Агафон, завернутый в одеяло.
– Любовь Николаевна, я с вами сейчас в Ключи поеду.
– Что за блажь?! – изумилась при виде сына Грунька. – Сгинь, паскудник! Подслушивал еще, подглядывал. Вот сейчас хворостину возьму!
– Агафон, в самом деле, – говорю я. – Нынче ночь, холод. Коли ты соскучился по кому в Ключах, так приезжай с матерью днем в любое время. Мать знает, как наши посты пройти. Мы все рады будем.
Агафон бросил одеяло, остался в одной рубашонке. Встал на колени и – лбом об пол со всего размаха: тум-м! – аж гул по доскам пошел, я ступнями почуяла:
– Христом-богом молю, Любовь Николаевна, возьмите меня с собой, а не возьмете, я все одно сзади по следу побегу, а коли мать шубейку да валенки не даст, так босым-голым.
Тут я и сообразила: Аморе!
– Возьму, – говорю. – Уж ты прости, Грунька, видишь, как ему приспичило…
Ух, как она на меня посмотрела! Умна ведь. Что знает, о чем догадывается?
* * *– Ты кого хочешь – птичку или мышку?
Владимир сидел на козетке, скрестив ноги, и рисовал сразу тремя карандашами. Он ловко перебирал их в пальцах и заполнял путаными разноцветными линиями клочок сероватой бумаги, положенный поверх обрезка доски.
– Я зайчика хочу, – слабо улыбнулась лежащая высоко на подушках Аморе. – Можно зайчика?
– Зайчика можно нарисовать, но его нельзя будет позвать сюда, – объяснил Владимир. – Он в лесу, в полях живет, а в усадьбу ему ходу нет. А птичку или мышку мы сначала нарисуем, а потом позовем.
– Мышку, – не споря, согласилась Аморе.
Серый и коричневый карандаши буквально запорхали над листком. Через минуту из путаницы линий выглянула усатая мордочка с бусинками глаз и коричневатыми округлыми ушками.
– Браво, Вольдемар! – Аморе подняла и пару раз свела вместе ладошки, не без труда изобразив аплодисменты.
– Зовем ее? – спросил Владимир. – Ты не забоишься? Девки и бабы иногда мышей брезгуют и визжать начинают. У нас Феклуша такая…
– Я не такая.
Владимир встал, отошел к стене, нашел взглядом мышиную норку, присел, положил рисунок. Его лицо изменилось в процессе всего этого весьма странным образом. Можно сказать, что оно сделалось до-человеческим, т. е. что-то в нем вернулось к тем незапамятным временам, когда человек еще не противопоставил себя лесу, лугу, реке и не принялся с ними сражаться.