Статьи и письма 1934–1943 - Симона Вейль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более того, эти два факта охватывают гораздо больше, чем отношение угнетенного к угнетателю, которое только одно и привлекло внимание Маркса. Нельзя использовать понятие угнетения, не приложив серьезных усилий для его определения, поскольку оно неясно. Маркс не потрудился сделать это. Одни и те же люди в одних отношениях являются угнетаемыми, а в других – угнетателями; или же они могут желать стать угнетателями, и это желание может перевесить желание свободы; а угнетатели, со своей стороны, гораздо меньше думают о том, чтобы держать в повиновении своих подчиненных, чем о том, чтобы подчинять себе подобных. Таким образом, возникает не аналог битвы, где противостоят друг другу два лагеря, а что-то вроде необычайно сложного клубка партизанской войны. Однако этот клубок управляется законами. Но их еще предстоит выяснить.
Единственный реальный вклад Маркса в науку об обществе – это то, что он утверждал необходимость такой науки. Это уже много; это безмерно много; но мы все еще находимся в той же точке. Эта наука по-прежнему нужна. Маркс даже не был готов приступить к ее созданию. Его последователи – тем паче. В названии «научный социализм», которое присвоил себе марксизм, эпитет «научный» не имеет в себе ничего, кроме фикции. Можно было бы попытаться солгать еще грубее; но Маркс и большинство его последователей не имели намерения обманывать. Если бы эти люди изначально не были обманщиками самих себя, то операцию, с помощью которой они обратили уважение современных людей к науке исключительно в собственную выгоду, следовало бы назвать мошенничеством.
Маркс был не способен к подлинному усилию научной мысли, потому что оно его не интересовало. Этого материалиста интересовала только справедливость. Он был одержим ею. Его столь ясный взгляд на социальную необходимость, возможно, приводил его в отчаяние, поскольку необходимость так сильна, что препятствует людям не только добиваться справедливости, но даже помыслить, чтό такое есть эта справедливость. Он сопротивлялся отчаянию. Он непреодолимо чувствовал одно: стремление человека к справедливости слишком глубоко, чтобы допустить отказ от него. Он нашел прибежище в грёзе, где сама социальная материя берет на себя две функции, в которых она же отказывает человеку, а именно: не только исполнять справедливость, но и мыслить ее.
К этой грёзе он приклеил этикетку: «диалектический материализм». Двух этих слов почти непроницаемой пустоты хватило на то, чтобы прикрыть грёзу завесой. Очень забавная, хоть и несколько жестокая игра – расспрашивать марксиста об их значении.
Но если хорошо поискать, для них все-таки можно найти некое подобие смысла. Платон называл диалектикой движение души, которая, восходя к высшей области, на каждом этапе опирается на неустранимые противоречия той области, в которой она находится. В конце этого восхождения она соприкасается с абсолютным благом.
Образ противоречия в материи – это столкновение разнонаправленных сил. Маркс просто-напросто приписал социальной материи то движение к добру через противоречия, которое Платон описывал как движение мыслящего существа, устремленного ввысь сверхъестественным действием благодати.
Легко увидеть, что привело Маркса к этому. Прежде всего он безоговорочно принял два ложных верования, за которые горячо держались буржуа его времени. Одно из них – это смешение между производством и благом и, следовательно, между прогрессом производства и продвижением ко благу; другое – произвольное обобщение, объявляющее прогресс производства, столь ощутимый в XIX веке, перманентным законом человеческой истории.
Только лишь, в отличие от буржуа, Маркс не был безмятежен. Мысль о людских горестях потрясала его, как любого, кто не бесчувственен. В качестве компенсации ему требовалось что-то катастрофическое, некое сверкающее возмездие, некая кара. Он не мог представлять себе прогресс непрерывным движением. Он видел его как ряд резких, взрывных толчков. Совершенно бесполезно задаваться вопросом, кто был прав, буржуа или он, когда само понятие прогресса, столь излюбленное в девятнадцатом веке, лишено смысла.
Греки использовали слово «диалектика», когда думали о силе противоречия как о поддержке души, поднимаемой ввысь благодатью. Поскольку Маркс, со своей стороны, соединял материальный образ противоречия с материальным образом спасения души, то есть столкновения разных сил – с прогрессом производства, то он, возможно, был прав, также употребляя слово «диалектика». Но, с другой стороны, это слово в сочетании со словом «материализм» сразу же обнаруживает нелепость. Если Маркс этого не почувствовал, то лишь потому, что позаимствовал термин «диалектика» не у греков, а у Гегеля, который уже использовал его помимо точного значения. Что касается читательской публики, ее бы это вряд ли шокировало; для этого греческая мысль была уже недостаточно жива. Напротив, слова были прекрасно подобраны, чтобы люди говорили: «это непременно должно что-то означать». Когда читатели или слушатели находятся в таком состоянии, они очень легко подвержены внушению.
В прежние времена в народных университетах рабочие порой с какой-то робкой жадностью говорили интеллектуалам, называющим себя марксистами: «Мы хотели бы хорошенько разобраться, что такое диалектический материализм». Навряд ли хоть раз они услышали в ответ что-то удовлетворительное.
Что же до механизма, автоматически вырабатывающего абсолютное благо посредством социальных конфликтов, то здесь концепцию Маркса нетрудно понять; все это очень схематично.
Поскольку источник социальной лжи коренится в группах, борющихся за господство или освобождение, исчезновение этих групп якобы уничтожит ложь, и человек будет жить в справедливости и истине. А с помощью какого механизма эти группы могут исчезнуть? Это очень просто. Всякий раз, когда происходит социальная трансформация, господствующая группа падает, и ее место занимает группа относительно более низкая. Нужно только смело обобщать; вся наука и даже вся мысль девятнадцатого века содержала это порочное обыкновение бесконтрольной экстраполяции; везде, кроме математики, понятие предела почти полностью игнорировалось. Если всякий раз какая-то группа, занимающая более низкое положение, будет стремиться к господству, однажды за это возьмется самая низшая из всех; и с этого момента больше не будет низших, не будет угнетения, не будет социальной структуры, состоящей из враждебных групп, не будет больше лжи. Люди будут обладать справедливостью, и поскольку они будут обладать ею, то будут знать ее такой, как она есть.
Именно так следует понимать места, где Маркс, кажется, полностью исключает сами понятия справедливости, истины или добра. Пока справедливость отсутствует, человек не может о ней думать и тем более не может ее обрести; она может прийти к нему только извне. Поскольку общество порочно, отравлено, а социальный яд проникает во все мысли каждого человека, все, что люди воображают под именем справедливости, является ложью. Любой говорящий о справедливости, истине или каких-либо моральных ценностях, лжет или позволяет лжецам обманывать себя. Как же тогда служить справедливости, если мы ее не знаем? Единственный способ, по мнению Маркса, – ускорить работу того