Бюро расследования судеб - Гоэль Ноан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Невероятно! Да сколько же вам лет? – изумляется Ирен.
– Сорок шесть, – краснея, отвечает Янина.
С ухоженным подтянутым лицом, платиновыми прядями и в переливающихся радужных мохеровых свитерах она выглядит значительно моложе.
– Такая обходительная, мадам Новик. И глаза у нее были замечательные. Я влюбилась в ее сына – тогда красивого как бог. Они жили в доме напротив. Я видела их балкон из окна своей комнаты. Ее мужа посадили в тюрьму в восемьдесят первом, когда ввели военное положение. А я как-то встретила его на улице – его только что выпустили. С отросшей черной бородой он выглядел как Распутин.
– Он был активистом Солидарности?
– Сотрудничал с подпольной прессой. Умер лет десять назад. А вот она еще жива. И живет отсюда в двух шагах. Сходим?
Ирен становится не по себе. Дочь Виты смогла пережить войну, лагерь для принудительных работ и две диктатуры. Можно ли разговаривать с ней без опасения разбередить старые раны?
– Пошли, – говорит она, чтобы заставить себя.
Домик на тихой и обсаженной деревьями улице, в котором живет Агата Новик, ничем не отличается от домов ее соседей – кремового цвета прямоугольных строений в окружении аллей, недавно посыпанных солью. Вот они уже на пороге и пешком поднимаются целых четыре этажа. Янина звонит в дверь.
Сначала Ирен слышит только тишину и ускоряющийся стук своего сердца. Стараясь дышать тише, она, наконец, различает скрип. Кто-то рассматривает их в глазок. Потом отодвигает щеколду, и за открывшейся дверью возникает пожилая дама со славянским лицом, голубыми и нежными глазами:
– Янина Тарновска!
Следует тирада по-польски, потом Янина смеется, и Агата приглашает их войти.
Обстановка простая и уютная: коричневый диван, потертое кресло с подушечками, полные книг этажерки, на старом буфете – фотографии и горшечные растения. Агата предлагает им по чашечке чаю. Он очень крепкий. Видимо, это в польских обычаях. Ирен кладет еще сахару. Янина с Агатой болтают – они давно не виделись, им много чего нужно наверстать. Поневоле исключенная из беседы Ирен робеет. Как заговорить с ней о Вите, с чего начать? Углубившись в свои мысли, она вдруг ловит взгляд старой дамы и читает в нем вопрос. Тон Янины становится серьезней, Ирен догадывается: говорят о ней.
Агата обращается к ней на неважнецком английском:
– Дорогая мадам, Янина мне говорит, что вы приезжаете из Германии и имеете сведения о моей матери.
В ее взгляде Ирен читает надежду вместе с опасением.
– Счастлива познакомиться с вами, – отвечает она. – Можно продолжить по-английски?
– Я много лет переводила статьи моего мужа для западных пресс-агентств. Сейчас это древние дела. Если я чего не пойму, Янина поможет мне.
Ирен колеблется, тянет время, подыскивая слова. Она набрасывает портрет Виты в заключении. От месяцев, проведенных ею в Аушвице, у нее только фотографии в анфас и профиль. Под лохмотьями узницы еще угадывается та женщина, какой она была до ареста. В Равенсбрюке она стала сильнее, жестче. Ирен вспоминает образ, придуманный Сабиной, – металл, закалившийся в огне. Лагерь по-своему, глубоко и окончательно, выковал Виту. Какой она стала, что убила в себе или сохранила, чтобы выжить, – это останется ее тайной. Ирен может разделить с ней только следы, которые она оставила в жизни других. В жизни нацистки-надзирательницы или участницы польского Сопротивления. И это все, что она может предложить. Итог недель расследования и одержимости: несколько фрагментов, вопросы, и платок.
Она начинает с истязаний «крольчат» и долек яблока, украденных из столовой СС. Подчеркивает благородство и отвагу Виты. Рассказывает о зловещем детском празднике Рождества, о бунте подопытных кроликов и об их спасении. В конце вспоминает о беззащитности маленького Леона, покровительственном порыве Виты, предпочитая скрыть, что ее мать выбрала гибель вместе с ребенком. Говорит только, что та взяла под крыло сироту, и что их вместе отправили в Молодежный лагерь и отобрали для казни.
– Газом, – шепчет старая дама. – А я думала, его предназначали для евреев.
Ирен объясняет ей, что истребление по принципу расовой теории касалось евреев и цыган, но в Германии начали травить газом и калек, и психически больных. В Равенсбрюке так избавлялись от заболевших или ослабевших узниц. Газовая камера в лагере просуществовала всего несколько месяцев, но работала до самых последних дней. Для СС она была приоритетом.
Агата задает вопрос, которого она боялась. Если бы Вита не попыталась спасти маленького Леона, у нее было бы больше шансов выжить?
Ирен отвечает, что знать это наверняка невозможно. Выносливые люди умирали за несколько недель, а те, кто послабей, – выживали. Невозможно даже строить догадки, чтобы пробиться сквозь окутывавший лагерь густой туман. Разве что Сабина подтвердила ей – Вита жила с надеждой разыскать своих детей. Это желание помогало ей держаться.
Агата, очень взволнованная, отвечает по-польски:
– В тот день, когда я их оставила, поезд на Люблин опоздал. Повсюду ходили люди, немецкие солдаты. Мне было страшно. Мой маленький братишка закричал на руках у матери. Она обняла меня и сказала: «Повеселись там хорошенько, Адзя». Мы разлучались всего на несколько дней… И я больше никогда ее не увидела.
Ирен думает о сыне, которого оставила с такой легкостью в душе, уверенная, что скоро встретится с ним в Париже. Ее обжигает мысль, что она может его потерять. Она отмахивается от порыва позвонить ему, убедиться, что с ним все в порядке.
– Она, моя мать, была нежной. Даже после того, как пришли немцы, когда наша жизнь стала такой жестокой и страшной, все равно случались радостные минутки. Однажды я вдруг поняла, что забыла ее голос. Я почувствовала неизбывную горечь. Стала слушать тетю Марию. Их тембры схожи, но у моей матери был мелодичнее. Она пела нам колыбельные. Как я могла стереть ее из своей памяти? На улице я оборачивалась, если видела похожий силуэт. Боялась, что забуду ее лицо. К счастью, тетя подарила мне ее фотографии. Я храню их под подушкой.
В ее интонациях Ирен слышится неприкрытая боль сироты. Если детство прошло под грохот войны, о его ранах приходилось молчать. Потому что все тогда чуть не обделались от страха. В 1945-м не только город – его жители тоже пережили опустошение. И пришлось закрашивать свои горести, сдерживать свой гнев. Новые хозяева требовали покорности, энтузиазма строителей. Ярость, боль предательства, скорбь по погибшим не поддавались описанию. Тетя Мария верила в социализм – но сталинисты быстро заставили ее почувствовать настоящий вкус этих утопий. С тех пор она доверилась только одному – своему желанию творить добро. Посвятила все силы заботе о шлюшках-развалюшках – совсем юных девчонках, торговавших своим телом среди развалин, и