Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же подспудное можно увидеть в этой насквозь советской риторике?..
Если бы Шолохов был способен облечь невыраженное в слова, а потом решиться их где-либо произнести, то получилось бы что-то вроде такого монолога: «Да… Это легкое дело — писать роман десять лет, вложить в него все, что думаешь о роковом времени России, а при первых трудностях печатания взять да и отдать итальянцу!.. А наши, российские, пусть, как положено быдлу, жуют пропагандистскую жвачку… Еще того легче — писать сразу не для своих, а для западного читателя… А здесь писать и говорить совсем другое… Это дешево стоит! Жили надвое — вот и сидите теперь! А вы попробовали бы как я!.. Тащить четыре тома двенадцать лет через цензуру — критику — редактуру!.. И победить!.. И отдать своему многомиллионному читателю — чтобы он знал о лютом нашем времени…»
Ничего этого Шолохов сказать уже не может — ни съезду, ни близким, ни, вероятно, себе самому. И это никогда не высказанное душит его, давит, выливается в слепящий глаза гнев, не очень понятный слушателям (хоть и встречаемый аплодисментами, выражающими более всего исконно-русское «Во дает!» или сегодняшнее «Прикольно!»), и черную злобу (ту самую «бешеную злобу», которую он и приписывает понятным, наверно, для психоаналитиков образом осужденным литераторам), вызывая оторопь даже у видавшей советские виды Л. К. Чуковской.
7
Шолохов выжал все из возможностей советской печати и достиг пика в финальной точке первого цикла литературного процесса советского времени: последний, 4-й том «Тихого Дона» вышел в 1938–1940 годах, увидев свет главным образом потому, что продолжал печатавшийся, знакомый всей стране роман, финала которого напряженно ожидали миллионы читателей. Заметим, что официальная оценка романа — например, при обсуждении его членами только что учрежденного Комитета по Сталинским премиям — исходила из того, что роман будет продолжен, поскольку финал его совершенно противоречил прочно сложившемуся канону советского романа. Этот взгляд выразил А. Н. Толстой, объявив притом, что будет голосовать за присуждение Шолохову Сталинской премии: «Конец 4-й книги <…> компрометирует у читателя и мятущийся образ Григория Мелехова, и весь созданный Шолоховым мир образов <…>. Такой конец „Тихого Дона“ — замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка. Причем ошибка только в том случае, если на этой 4-й книге „Тихий Дон“ кончается… Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волею читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова. <…> Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции». А. Фадеев, с первой книги романа оказывавший на автора, как один из руководителей РАППа, огромное давление, которому тот не поддался, высказался по поводу финала еще резче: «Это — произведение, равное которому трудно найти. Но, с другой стороны, все мы обижены концом произведения в самых лучших советских чувствах. <…>14 лет писал, как люди рубили друг другу головы, — и ничего не получилось в результате рубки[360]. <…> В завершении роман должен был прояснить идею. А Шолохов поставил читателя в тупик. И вот это ставит нас в затруднительное положение при оценке. Мое личное мнение, что там не показана победа Сталинского дела, и это меня заставляет колебаться в выборе…»[361]
Характер обсуждения убеждает, что будь подобный роман лишь задуман в эти годы, он на десятилетия остался бы в рукописи, как «Мастер и Маргарита».
«Тихий Дон» трассирующей пулей прошил весь цикл, оставляя после печатания каждой из четырех книг свой след в литературном процессе. Шолохов — герой первого цикла с его проблемами. Роман опередил повесть Солженицына изображением народного героя (сменившего наконец лишнего человека) в центре повествования, а «Красное Колесо» и «Доктора Живаго» — эпическим изображением России времени Мировой войны и революции. Обреченность самого яркого из героев, находящегося в центре романа, на последних его страницах сделала финал «Тихого Дона» близким финалу и эпилогу «Мастера и Маргариты» и «Доктора Живаго». Конец «Доктора Живаго» обозначил конец поколения, конец целой среды, бывшей долгие годы, по слову поэта, «музыкой во льду»[362]. Но и за Григорием Мелеховым стоит целый слой, только не выразивший себя вербально, частью погубленный событиями 1917–1922 годов, частью обреченный на верную гибель в годы последующие.
Во втором цикле, начатом в 1962 году повестью Солженицына, Шолохову делать было нечего. Он вошел в него, выполнив свою жизненную задачу (сумев подчинить себе подцензурную печать) на излете цикла предыдущего, вошел уже целиком советским человеком и писателем — исказив самого себя в процессе мучительной борьбы за предание «Тихого Дона» печати в неискаженном виде и, как в некоем фантастическом романе, не имея возможности вернуться в свой прежний облик.
Здесь снова стоит напомнить о разнице поколений. Слова Пастернака в письме к О. Фрейденберг от 4 февраля 1941 года: «Жить, даже в лучшем случае, все-таки осталось так недолго. Я что-то ношу в себе, что-то знаю, что-то умею. И все это остается невыраженным»[363] — это не след случайной эмоции, а отчетливое самоощущение, глубоко препятствующее работе. Если смотреть на эти строки, не совмещая свой взгляд со временем их писания, а ретроспективно, сквозь призму «Доктора Живаго», то мы увидим, что роман и стал выражением того, что в 1941 году томило «невыраженностью».
Пастернаку — не по его вине — не удалось открыть своим романом новый период, но история его публикации и Нобелевской премии стала стимулом и точкой отсчета для тамиздата (самиздат заработал раньше). Премия была воспринята как оценка творчества и последних перипетий биографии совокупно — и все это повторилось потом с Солженицыным. Советская власть тупо