Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По нашей гипотезе, он поставил себе главную задачу — сделать достоянием печати и многомиллионного читателя свой роман, не делать уступок только в отношении его текста. Решение принесло двоякий результат: ввело в литературу советских лет роман, резко от нее отличавшийся, возвышавшийся над ней, — и разрушило постепенно личность автора. На это разрушение несомненно влияла сама социальная ситуация, с которой он соприкасался гораздо теснее, чем его сотоварищи по писательскому цеху — жители Москвы и Ленинграда. Расстрел в 1927 году прототипа Григория Мелехова (с очень большим портретным сходством с ним) Харлампия Ермакова (без суда, как за шесть лет до этого другого прототипа, знаменитого Филиппа Миронова) не мог не стать для него глубокой травмой. Шолохов весь 1926 год регулярно беседовал с Ермаковым, и эти беседы, по всей видимости, легли в основу описания событий 1919 года в романе. Уничтожение крестьянства и остатков казачества в 1929–1933 годах, аресты и расстрелы 1936–1938 годов, прямая угроза его собственной жизни от его же земляков (двойников повзрослевшего и деградировавшего Михаила Кошевого) — все это не могло не действовать разрушительно на того, кто не только продолжал жить в этой атмосфере, но должен был стремиться удержаться на поверхности печатной литературной жизни. А значит, делать вид, что ничего чудовищного не происходило и не происходит.
Принятое Шолоховым в определенный момент резкое отделение творчества от личности и биографии для него самого всегда оставалось в силе и даже год от года укреплялось, принимая форму цинического вызова: я автор непревзойденного «Тихого Дона», остальное вас не должно касаться!
Такое жизнеповедение интенсивно формировало новую для российского общества модель, русский писатель сменялся советским писателем, тогда как общественность (относительно малочисленная в советском обществе) стремилась применять к нему прежние мерки, настаивая (по понятным причинам) на их незыблемости, доказательства которой увидела в Пастернаке, а затем в Солженицыне, осознанно проделывавшем работу противоположную Шолохову — формируя модель «русский писатель в советском обществе».
К моменту присуждения Нобелевской премии Шолохову уже нечего предложить ни тамиздату, ни сямиздату (родной язык сам толкает к такому обозначению для советской печати), ни тем более самиздату. К этому времени его творческий потенциал, как и возможность сопротивления равны нулю, личность деградировала (достаточно сравнить, скажем, его письма Хрущеву и Брежневу 60-х годов с письмами Сталину 30-х).
Западные журналисты обращались к Шолохову, возможно, не представляя масштабы этой деградации (усугублявшейся алкоголизмом), а возможно, стремясь их уяснить. Они говорят с ним как с человеком, прошедшим инициацию на европейского писателя. Его прежние «желчные замечания» по адресу Бунина и Пастернака они склонны объяснять, «быть может, тем, что Шведская академия никогда не наградила подлинно советского писателя и что Шолохов с горечью относился к этой „несправедливости“. Теперь, когда его заслуги признаны, Шолохов, вероятно, знает, что полученные им почести накладывают обязательства. Надписывая свое имя на нобелевских табличках», он «занимает наконец свое место в международном сообществе великих писателей». Автор цитируемой статьи напоминает о судьбе Синявского (и о связи его с именем предшествующего русского лауреата Пастернака) и стремится надоумить нового лауреата: «Во всяком случае, Шолохов находится в лучшем положении, чем кто-либо другой, чтобы вмешаться в пользу заключенного в тюрьму писателя. Совершив поступок, которого от него ожидают, он поступит в традициях Нобелевской премии…»[354]
Но Шолохов давно не знает и не хочет знать каких бы то ни было традиций и признает только то, «что мой ЦК мне посоветует» (как сказано в его цитированном выше письме Брежневу от 30 июля 1965 года). Западные журналисты не могут и вообразить себе, какой твердости агломерат «советский писатель» получен в результате многолетней прессовки и прокаливания и как велик может быть разрыв между бывшим творчеством и нынешней личностью.
Разрушена сама его речь, устная и письменная. В Нобелевской речи Шолохова (декабрь 1965 года), сравнительно короткой и, по-видимому, прошедшей многоступенчатую редактуру в разных отделах ЦК (что нисколько не отменяет личной ответственности автора), дважды употреблено слово «борьба», дважды — «борец», дважды — «бороться», трижды — «прогресс». Текст пронизан подобными советизмами: «Я представляю здесь большой отряд писателей моей Родины <…>. Этот жанр по природе своей представляет самый широкий плацдарм для художника-реалиста». Своеобразие социалистического реализма «в том, что он выражает мировоззрение, не приемлющее ни созерцательности, ни ухода от действительности, зовущее к борьбе за прогресс человечества <…> Быть борцом за мир во всем мире и воспитывать своим словом таких борцов повсюду, куда это слово доходит <…>. Я принадлежу к тем писателям, которые видят для себя высшую честь и высшую свободу в ничем не стесняемой (! — М. Ч.) возможности служить своим пером трудовому народу»[355].
Через несколько месяцев, в апреле 1966 года, вскоре после приговора Синявскому и Даниэлю, вызвавшего в свободном мире всеобщее потрясение своей жестокостью и открывшего наконец глаза на советский тоталитаризм тем, кому недостаточно было прежней информации, Шолохов в речи на XXIII съезде КПСС дал свой ответ на взывания к нему мировой общественности: «Мне стыдно за тех, кто пытался и пытается брать их под защиту, чем бы эта защита ни мотивировалась. (Продолжительные аплодисменты) <…> Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а „руководствуясь революционным правосознанием“ (Аплодисменты), ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! (Аплодисменты)»[356].
На речь Шолохова открытым письмом, разосланным во все центральные газеты, но, естественно, ставшим достоянием только самиздата и тамиздата, отвечает Л. К. Чуковская. Она пишет: «За все многовековое существование русской культуры я не могу вспомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил бы свое сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок»[357]. Лучшие представители общественности не хотят признать существования феномена «советский писатель»[358].
Шолохов, как и Пастернак в 1958 году, имел свою теперешнюю идею советского писателя и выразил ее в