Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кестумерас собирался в комсомол, — говорит он, не меняя позы.
Культя, словно пес на задних лапах, все еще сидит на корточках.
— Собирался в комсомол, а оказался у фашистов, немецким офицерам честь отдает. Искатель приключений. Так он и сказал отцу: «Чихал я на власти, все они на одно лицо, хочу свет повидать». Когда немцы напали, тоже искал приключений, чуть с нашей Красной Армией не отступил, да болезнь скрутила. Пути господни неисповедимы, как говорила моя покойная матушка…
— Да, проглядели человека. — Марюсу неприятно, что Культя присел на корточки напротив. Он встает с колоды и долго молчит, словно решив почтить память погибшего. — А почему Пуплесис так легко отделался?
— Легко?! Чтоб его сквозняк, такую легкость! Четыре зуба в полиции оставил, а спина… Не надо так говорить! Мужик стекла жрал, а теперь горбушку с трудом осилит. По нему полная телега народу проезжала, помнишь? Больше такого цирка не увидишь. С трудом мешок пшеницы в клеть заносит. Отстрадал свое, завидовать тут нечему. Кто знает, может, опять бы забрали, если б не поместье да Кестумерас со своей службой рейху… А насчет того, что выпустили, в нашей волости не один он выкарабкался. Адомас Вайнорас… Спутался с убийцами, но резал не каждого, кто на мясо годился. Кое-кому помог, это точно. Старался, сколько служба позволяла.
— Адвокатствуешь? — Марюс зло хмыкнул, посмотрел с укором на Культю, привалившегося к печи. Изуродованная левая рука (остались только два пальца — большой и указательный) гладит лацкан пиджака. — Адомас пока крепко держится и без адвокатов. Не перевелись еще наивные людишки, верящие, что их оставили в живых из христианского милосердия. Уважение к литовской крови? Да, без уважения к арийской крови фашист не был бы фашистом. Но есть и другая сторона — какая польза Адомасу от мертвого раба? Кто после войны будет гнуть спину на кулака да фабриканта? Знай они, что проиграют, камня бы на камне не оставили, мой мальчик.
— Знаю, знаю — Культе стало стыдно. — Не защищаю я их, только говорю, как с Пуплесисом вышло. Чтоб у них глаза вытекли, если я их защищаю!
— Не обижайся. Я зол на них, как черт. Никогда добрым не был, а после всего, что пережил, начинаю беситься, как только слово в их защиту услышу. Ты бросаешь в них снежки, а надо камнями, камнями, камнями! Да еще раскаленными добела! — Марюс взволнованно кружит в тесной кухоньке, словно зверь в клетке. Культя, вытащив из кармана кисет с самосадом, проворно скручивает цигарку.
— Известное дело, тебе есть чего беситься, — многозначительно говорит он. — Но и меня они по головке не гладили. Получил клочок земли, только-только зажил — отобрали. Пуплесису тоже не за что их благодарить. Каждый из нас обиду в сердце затаил, не бойся.
— Мы встретились не обиды считать. — Марюс взял из рук Культи кисет, оторвал край газеты для самокрутки. — Если станем тут свои раны бередить, только ослабеем. Лучше подумаем о других. Нам надо, чтоб в сердце вместились обиды всех людей. Ненависть — лучшая взрывчатка. Такой бомбой мы самого дьявола взорвем.
Культя, утонув в облаке дыма, крутит головой. Засыпал бы Марюса вопросами — очень уж не терпится узнать, как он пролез сквозь игольное ушко и оказался тут, — но после того, как гость его упрекнул, не осмеливается лезть с расспросами. Оба попыхивают цигарками, глотают злой дым и озираются: куда этот Пуплесис делся, чтоб его сквозняк?
— Как Джюгасы живут? Гедиминас?
— Живут. Хорошие люди. Когда мать выгнала Аквиле из дома, старик приютил бедняжку. — Культя осекся, увидев, что Марюс подавился дымом и уткнулся взглядом в дверь. — Гедиминас иногда к нам заходит, с моей бабой вместе кумовьями были… хм… Не побрезговал и на пасху прийти, хотя стол у нас был небогатый. Из гимназии уходит, чтоб его сквозняк. «Хочу, говорит, честным трудом хлеб зарабатывать». Старик Джюгас, известное дело, не скачет от радости. Куда уж тут: столько мучиться, учиться — и опять в деревню грязь месить.
— Вот те и на! — Марюс не на шутку удивлен. — Не думал… Видел, стоящий человек, но все же соответствовал всем требованиям, чтоб играть в оркестре Кубилюнаса. Да, после Сталинграда многие роют для себя новый окопчик.
Культя неодобрительно пожимает плечами. Роют окопчик… Может, и роют, но Гедиминас не такой человек, чтоб про него думать худо. Не свой, но и не враг же. Марюсу, ясное дело, этого не скажешь: еще в кумовстве обвинит. Да и некогда говорить: кухонное окошко отозвалось условным стуком. Пуплесис, Матавушас!
IIIПуплесис стоит, выпучив глаза, словно прирос к порогу. Рот разинут, губы дрожат, руки не находят места.
— Что ж, Матавушас, своих не узнаешь? — треснула тишина.
— Нямунис… — пролепетал Пуплесис. — Как это ты тут? Откуда? Марюс… Во сне и то не снилось…
Марюс шагнул к Пуплесису. Тогда и тот, уже поверив глазам и ушам, двинулся с места.
Мужчины обнялись.
— Выходит, уцелел?..
— Пришлось уцелеть. Много дел не сделано.
— Да-а… Жить надо…
— Жить? — Марюс выпустил руку Пуплесиса, ласково подтолкнул его к колоде. — Садись на мое место. Матавушас, ты среди нас старший… — Сам уселся на плиту рядом с Культей и продолжил мысль: — Жить, говоришь? Жить нынче нельзя. Одно из двух: или гнить, или бороться.
Пуплесис сжал пальцами нос, высморкался и, вытерев руку о штаны, как отрезал:
— Много навоюешься, если калека…
— Почему калека? Неужто фашист из тебя душу вытряхнул?
— Зачем душу? Душа у нас есть, и черту ее не продали. Только вроде бы смысла нету… Да что я тут… Лучше ты свои бублики вытащи из лукошка. Как, что, откуда? Скоро ли проклятая война кончится? Мы-то сидим в этой дыре, слепые, как черви, ничего не знаем.
— Мои бублики не зачерствеют, успеется. Сперва тот разговор договорим. Почему это нет смысла? Помещичьи пироги понравились?
Пуплесис неспокойно заерзал на колоде, подавшись вперед всем тяжелым, квадратным туловищем. Коптилка горит неровно, в пляшущем свете лицо Пуплесиса кажется распухшим, зыбким.
— Теперь-то уж верю, что ты воскрес из мертвых, — насмешливо говорит он. — Всегда умел пребольно языком хлестнуть.
— Правда глаза колет, дядя… — в тон ему отвечает Марюс.
— Помещичьи пироги у меня поперек горла стоят, если хочешь знать. Думаешь, от хорошей жизни дал себя привязать заместо собаки у конуры? Были бы у тебя дети, жена, хоть и дура, сам бы увидел…
— Зачем валить на детей? Они все равно тебя не спросились, идут своей дорогой.
Пуплесис облокотился о колени и смотрит в пол. Широченные плечи (на них серый домотканый пиджак) застыли.
— Детьми попрекаешь? — Голоса почти не слышно. Слова булькают в горле — это сердце кровоточит.
Марюс запнулся. Даже неудобно стало. Подошел бы положил руку на склоненную голову («Не обижайся, старик…»), да нельзя, — черт знает, куда повернешь дело.
— Не о детях, о тебе разговор, — говорит он помягче. — Другие твоего покроя, дружище, поворачивают оглобли в лес, а ты: «Вроде и смысла нету…» В сороковом был смысл, в сорок третьем — нету. Как же это получается? Что изменилось? Ведь советская власть та самая?
— Там, где она есть, может и та самая, а тут — немцы, самоуправление, мы с тобой их не свалим. Армия все решает. Как в сорок первом. Придет без спросу, если надо будет прийти, и наведет порядок. А откуда, какая — нам еще не известно…
— Чушь порешь! — не выдержал Культя. — С востока, советская, какая же еще?
— Ну пускай с востока. Обрадуемся, что оттуда, наши, товарищи, но… видишь ли, мы ученые… Помним восемнадцатый. Тоже ведь создавали советскую власть. «Валё! Ура!» Весь мир завоюем. Отпихнули нас белые в сторону. А в сороковом мы их опять подмяли. «Валё! Ура!» Никто нас не победит, шапками закидаем мировой капитализм. Поднялся с запада хилый немчик — так ведь говорили — и прошел по Литве за три дня, как горячий нож сквозь кусок масла. Да уж, можешь решать, как хочешь, звать того или там другого, а придет тот, кому положено прийти.
— Продался, Пуплесис…
— Случай был, да не сделал я этого. Я не Жакайтис. И не продамся, не бойся. Хоть гнию или воняю — хорошо не расслышал твоего слова, — но себя-то я уважаю. Советская власть для меня что мать родная, хоть два раза уже бросала своего сына…
— Мог бы догнать, если бы захотел. Видно, тебе и среди чужих нянек неплохо.
— Не оскорбляй.
Марюс какое-то время молчит, справляясь с гневом, потом, поостыв, продолжает:
— Он, видите ли, себя уважает. Самоуважение! Со смеху лопнешь. Уважающий себя человек не выставит задницу тому, с кем вчера целовался. И не будет рассуждать, как мелкий купчик, что выгодно, а что не выгодно. Если у тебя, человече, есть идея, которая люба сердцу, да и ум к ней склоняется, какая тут может быть торговля? С кем и против кого? Уверен, что правда на твоей стороне, — вот и стой до конца. Голову сложи, если надобно! Ты не дождешься победы, другие дойдут. Восемнадцатый… сороковой… Слушать противно, дядя Пуплесис. Если б все рассуждали по-твоему, Красная Армия давно бы сложила оружие и ты бы даже подумать не смел о том, что наши вернутся и ты сможешь опять отъесться, как изголодавшийся за зиму медведь.