Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пуплесиса как будто и нет. Какой-то четырехугольный чурбан торчит в углу. Голову втянул в воротник, лицо спрятал в ладонях. Даже уши прикрыл — может, для того, чтоб ничего не слышать?
— «Армия решит…» Армия и решает, должен бы это знать, если наслышан о положении на фронтах и, разумеется, не считаешь этих сообщений пропагандой. После Сталинграда немцы начали оглядываться туда, откуда пришли. Красная Армия выгнала их с Северного Кавказа, очистила Курскую, Ростовскую, Воронежскую области, подошла к Смоленску, прорвала кольцо блокады Ленинграда. Японцы с турками стянули войска к нашим границам, собирались навалиться, как только падет Сталинград. Не дождались… Ясное дело, теперь уже не полезут. Армия героически выполняет свой долг перед Родиной. Солдаты тысячами гибнут, думая только об одном — любой ценой добиться победы. Победы! Все для победы! — вот что теперь важнее всего. Чем быстрей она будет завоевана, тем меньше придется сложить голов.
Пуплесис молчит. Марюс тоже замолк, спохватившись, что слишком уж раскричался. Культя шуршит босыми пятками по оштукатуренной плите. Сквозь закрытые ставни доносится пение первых петухов.
— По всему видно, прищемили Гитлеру хвост, — говорит Черная Культя. — Газеты об этом писать не желают — сокращаем, дескать, фронт из тактических или каких там соображений… но хари у всех почернели, смотреть любо, чтоб их сквозняк. Намедни остановились в деревне, за яйцами охотились. Зашел австрияк с подкороченной ногой, провел ладонью по шее и говорит: «Гитлер капут, камарад». Знаешь, сам не почувствовал, как отрезал кусок сала, даже этих его соломенных сигарет не взял…
Культя фыркает, как всласть навалявшаяся лошадь: нищему за хорошую молитву всегда дают милостыню. Его ноги мелькают, барабанят задубелыми пятками по стенке плиты. Он уже выиграл войну, поднимает знамя победы над развалинами Берлина. Но Марюс тут же остужает его пыл. Ну-ну, разогнался… Немец еще не выдохся. Тотальная мобилизация вольет свежей крови. Пока ее не выпустим, немало своей кровушки придется отдать. Конечно, наше дело правое и победа будет за нами, но победим мы, только сражаясь, а не хлопая в ладоши, как зрители в театре. Понятное дело, даже пока мы сидим тут, растет дерево свободы. Его поливает своей кровью вся Советская страна — тысячи партизан. В России даже женщины и дети бьют немца. Выходит, не одной только армии заслуга, если твой австриец сотворил молитву: «Гитлер капут». Когда придет время жатвы и мы не сможем похвастаться тем, что подсобили на севе, не очень-то приятно будет печь хлеб из чужой муки. Культя прикусил губу. На впалых щеках проступили красные пятна. Увечная левая рука нервно потирает лоб.
— Ты не крути, — буркнул он, — ты прямо говори, чего хочешь. — Шлепнули об пол босые ноги. Культя, пыхтя, присел перед топкой плиты и, загнав туда руку по плечо, вытащил испачканный золой сверточек. В холстинке бутылка самогону, хлеб, несколько луковиц, кусок окорока. — У меня шестеро ребят, но я не из пугливых, — продолжал он, расставляя угощение на плите рядом с Марюсом. — Старшему пятнадцать, и баба крепкая, жить умеет, выкрутится и без меня. Думаешь, сам так и сяк не прикидывал? Не раз руки чесались, чтоб их сквозняк! Да что тут с голыми руками?.. Где-то в лесах, слыхать, партизаны зимой объявились, а вокруг нас тишь да гладь. Не побежишь же по уезду с криками: «Эй, отзовись, Черная Культя на помощь идет!»
Сдержанная улыбка чуть тронула лицо Марюса. Отрезал кусок сала, набил рот, стараясь унять волнение.
— Ты еще человек, Пятрас. — Голос спокойный, но сердце скачет, как теленок, выпущенный весной на выгон. — Я не ошибся, когда верил, что в Лауксодисе хоть один останется.
— Бабе нельзя говорить, куда ухожу: всю деревню на ноги поднимет, чтоб у нее язык пупырями пошел. — Культя опрокинул чарочку, наполнив, сунул Марюсу, энергично мелет зубами луковицу. — Оставлю записочку и — фьють! — в лес. Дай только недельку на сборы — надо кое-что дома перед уходом переделать.
IVПуплесис присох к своей колоде. Выпил стопку, поданную Марюсом. Когда подошла очередь — вторую и третью. «Ты еще человек, Пятрас…» Помутневший взгляд скользит по неровному полу. Остановился на двух парах ног — босых, раздувшихся, словно две жабы, и в сапогах; и на тех и на других та же пыль земли. Они так близко друг к другу и так далеко от колоды… Подняли стаканчик («За твое доброе сердце, Пятрас!»), рассмеялись («Кучкайлис, чтоб у него челюсть отвисла, тоже Пятрас…»), разговаривают, словно третий чучело, не человек. «Ты закусывай, закусывай, Матавушас», — вспоминает изредка Культя и, подцепив ножом, сует кусок ему прямо в рот, словно он гусак-откормок…
— Нет уж! — слышит он преувеличенно бодрый голос Марюса. — Дешево хочешь отделаться, братец ты мой.
В одиночку уйти в лес любой может, а ты вот приведи десять, двадцать, чтоб сразу новый отряд создать, тогда будешь молодцом.
— Чего? Лошадей или коров, чтоб их сквозняк? Откуда? Я вижу, ты пить разучился, товарищ Нямунис.
— Откуда? А пленные? В поместье их, кажется, дюжины полторы…
Марюс замолчал. Неоконченная фраза повисла в воздухе, задрожала, и Пуплесису показалось, что две ноги — босая и обутая — подозрительно подпихнули друг дружку. В ушах зашумело, колода вдруг превратилась в пружину, начала выпрямляться, поднимать тяжелый квадрат тела. За густой завесой дыма он увидел два удивленных лица и свой кулак — темную, узловатую массу, поднятую к груди Марюса.
Марюс откинулся, стараясь высвободить ноги, прижатые к плите, но в ту же минуту рука Пуплесиса бессильно повисла.
— Значит, меня списали? Эх, ты!.. Мы с твоим отцом в восемнадцатом за красное знамя кровью харкали. Сопляк! — Отхаркнувшись, плюнул под ноги и повернул к двери.
— Матавушас!
— Пуплесис!
Остановился, но уже у дверей в сени.
— Струхнули? — бросил не оборачиваясь; эти двое выбежали за ним из кухни. — Что ж, стреляйте в спину. Думаю, у Марюса найдется штучка для этого дела. А-а, шуму боитесь? Тогда топором! Сходите за топором, я подожду. Не хочу, чтоб из-за меня у вас поджилки тряслись.
— Матавушас, ну что ты, чтоб тебя сквозняк… Бутылку-то не допили…
— Оставь его в покое. Видишь, у человека нервы пошаливают. — Марюс подошел поближе, потянулся было к плечу Пуплесиса, но рука отскочила, как от невидимого препятствия. — Никто не может списать человека, Пуплесис, если он сам того не хочет. Иди домой, перевари, что услышал, и все хорошенько обдумай. Все! Начиная с восемнадцатого, когда ты кровью харкал, и кончая сорок третьим, когда можно не харкать и остаться в крови. Если захочешь сказать что-то новое, наш Культя тебя охотно выслушает. Спокойной ночи!
……………………………………………………………………………………………………………………………………….
— Только осторожно, Пятрас. Зря головой не рискуй. Когда все будет готово, дай нам знать.
— Не твоя забота, сумею.
Марюс обнял Культю. И теперь, когда главное уже было сделано, напряжение спало, и хрупкая скорлупа, под которую он великим усилием воли загнал свои чувства, вдруг превратилась в черепки. Нет, он не может, не может просто так уйти.
— Послушай, Пятрас… — Отвернулся, оттолкнув локтем Культю. Опущенные плечи тяжело вздымались. — Ты был тогда в деревне, видел, как их всех?.. Отца, мать….
— Нет-нет… Мы с бабой у Гринюса свеклу убирали. Эх, Марюс, стоит ли надрывать сердце, все равно из могилы их не поднимешь…
— Значит, свеклу убирали? И никто не знает, как там все было?
— Да никто из наших не видел. При этом только староста, Кучкайлис, был. Сказывали, будто Пранас, твой отец, когда Юлите проговорилась, эсэсовца ногой в живот ударил. Тот сразу за револьвер и на месте… в голову… Генуте… после всего в чулан бросили, так она там… под балкой… Не вынесла позора, бедненькая…
— Ты говори, говори.
— Когда они, заперев Генуте, эту святую мученицу, в чулане, бросились к амбару, Юлите побежала по деревне, кричала. Ее-то не тронули. Видать, сами устыдились своего зверства, — что ни говори, все ж в людском обличье. А Казюне, вечная ей память, твою мать, и мальчонку Фрейдке увезли в Краштупенай. Со стариком Джюгасом мы ходили к Дангелю, просили тело отдать: вывесили же объявление, что расстреляна за укрывательство евреев… Куда там! Предложил место для своей могилы присмотреть… Так и похоронили только отца с дочкой. Да и то не на кладбище — староста запретил, чтобы у него глаза вытекли. Но земля Французской горки святее их кладбища, ведь не водой, а кровью невинной освящена.
Оба долго молчат.
— Как по-твоему, кому я должен за все это?..
— Да уж не знаю… Такими делами хвастаться не будут. Но наш староста, Кучкайлис, слишком уже усердствует… Может, еще посошок на дорожку?
— Налей.
Культя резко повернулся и зашлепал в кухоньку. Когда он вернулся со стаканчиком, Марюс, прислонившись к стене, раскуривал угасшую самокрутку. Лицо было спокойно, твердо, покрасневшие глаза сухо блестели.