Люся, стоп! - Людмила Гурченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сделала ни одного промаха, не забыла ни одной реплики. Не помню, что в антракте была «скорая», что приезжал мой спортивный врач, поил меня крепким подбадривающим кофе. Но четко помню, что в светлом костюме оставалась в темно-синих колготках. Вот этого я себе не простила.
Вот как было дело. Уходя от врача, я в один карман пальто положила две снотворные таблетки, а в другой две обезболивающие. В той нервной обстановке совсем было не до того, чтобы разбираться. Да я вообще забыла о сне. Мне нужна была моя здоровая нога. Ну! За что же мне такое?! Я так работала, так не щадила себя… Все не как у людей. И опять схватка с самой собой. И опять противные диалоги с нею. Дура! Я дура и ты дура. Ой, как стыдно перед актерами. Я их так подвела. Все, оказывается, смотрели на меня с тревогой. А я ничего и не заметила. Вот же организм. Моему врачу (когда он вошел в дом, мне показалось, что это человек из фильма ужасов: огромный, бритая голова, черная рубашка, огромные ручищи. Очень, очень впечатляющая внешность), так вот, моему врачу, чтобы заснуть, достаточно половины таблетки, иногда одной. А я? Что я такое? Я отлично помню, что после этого спектакля дома я чувствовала себя до странности отчужденной от своего «я». Но так все на столе «срубала». Да что говорить! «Хавала» все подряд с проснувшимся аппетитом голодной послевоенной харьковской школьницы.
Что это? Я так теперь думаю, что во всех критических ситуациях меня спасало чисто интуитивное умение, сноровка, что ли. Стянуть в единое целое все прошлые «выныривания» из сложностей с сегодняшними, случившимися вот-вот. Может быть, я не могу это объяснить внятно, но вся как сжатый кулак.
Если бы не тревога за кулисами, никто в зале ничего бы не заметил. Композитор Лебедев сказал, что я нашла новые интересные краски в роли.
На следующий день была еще премьера. Все первые десять спектаклей — премьера. Ну? Что теперь еще может случиться? Крутит-вертит мною судьба. Преподносит мне непредсказуемые испытания. Эх, как она злобно шепчет в спину: «Ну, подожди! Вчера кое-как обошлось, но я еще доберусь до тебя!»
Давай, уже ничего не страшно. Только бы не дать слабину. Только бы не побояться ввязаться в битву. Ведь, испугавшись, я стану негодной артисткой. Все, что получилось, все, чего добилась в этой жизни, я добилась сражаясь. Вперед! Открывайте занавес! Премьера!
Нет страха перед неудачей. Это уже кое-что. Вчера не сложилось. Так тому и быть. А что сегодня? Но опять дрожь. Она особая. Это не нервная дрожь и страх перед неуспехом. Это тревожное ощущение большой ответственности. Страшно не оправдать доверия людей в зале.
Сыграла вполне нормально. Без особых импровизаций, без особых взлетов. Увидела многие затяжки, пустоты. Буду подтягивать ритм, легкость. На то она и премьера. А жаль. Еще бы порепетировать дней десять. Но не получилось. Идем дальше.
Перед премьерой какой-то человек прорвался в гримерную комнату с запиской: «Море здоровья, океан счастья в Вашей одинокой жизни. Жена у меня интересная, полная, без углов, но могу уйти к Вам. Вчера мне Вас было очень жалко…» Значит, был вчера и пришел сегодня.
Ну! И кроме «ну!» нет слов. Хорошо это или плохо, что меня стало жалко? Он меня отождествил с моей героиней. Опять же, хорошо это или плохо? А «полная, без углов жена» это неплохо.
Всё. Три звонка. Сегодня и зрители, и гости, и пресса. И как говорит Фоменко: «По-е-ха-ли!»
Читаю. «Новый мюзикл — классический провал». Интересно, а сколько было провалов в российских мюзиклах, чтобы этот стал уже классическим? Как правило, люди верят всему написанному. Это я прохожу с двадцати лет. Сразу невероятно вознесли. Это очень-очень страшно для актера, когда успех опережает опыт. Это случилось со мной. Преждевременный успех может довести до такого нарциссцизма, до такого головокружительного самообмана. О! Вскоре у меня случился резкий нокдаун. Ожесточенные нападки. И меня нет. С тех двадцати-двадцати двух лет. Через время я стала учиться читать одно, а думать о другом и готовиться к другому. И до сих пор учусь.
Но все по порядку.
Когда сейчас по ТВ идут программы «Как это было», «Совершенно секретно», я вглядываюсь в лица очевидцев тех прошлых событий из жизни нашей Родины всех семидесяти лет, — нет, ни хроника, ни их воспоминания не могут воспроизвести того страха, который навсегда въелся в поры, в сосуды. Этот страх неадекватен словам. Что такое в пятьдесят восьмом году оглушительная статья в «Комсомольской правде», в «Правде»? А если это еще и фельетон? Что значила в то время разгромная статья органа Ленинского комсомола единственной партии? Это тихая одиночная камера. Тихая потому, что замолкает телефон. И знакомые, и друзья проверяются лишь тем, постучат они к тебе или навсегда исчезнут. О! Это не одиночество художника в толпе. Это изоляция от толпы, друзей, а иногда даже от родных и близких. Всё. Кислород перекрыт.
К слову сказать, мое уничтожение началось с вечно молодой газеты «Комсомольская правда». Я вместе с советским народом верила в комсомол и в «Комсомольскую правду». Ведь это правда молодых, бесстрашных. Этот дух молодого бесстрашия надолго поселился в том сером сталинском здании на улице Правды. Не знаю, вел ли там курсы Илья Шатуновский, но его заказной фельетонный сарказм крепок и живуч.
Теперь я думаю: а что же со мной случилось с тех самых лет? Была ли после того у меня молодость, беззаботная и розовая, как должно быть в двадцать? Перенесусь туда и отвечу: нет, не была. Я уже никогда не была молодой. Только притворялась. Но тогда не понимала этого. Понимаю сейчас. Долго носила маску жизнерадостной девушки. А всего-то — пара статей в прессе моей любимой Родины.
Перелетим из пятьдесят восьмого в годы нашей свободной демократической жизни, со свободной прессой, со свободными мыслями, о которых, кстати, мечтали все нормальные мыслящие люди. Год 1996-й. Осень. Репетиции «Недосягаемой». Параллельно записываю «Грустную пластинку». Несколько раз звонит мне, как мне сказали, скандальный, острый журналист насчет интервью в «Комсомольской правде». Ладно. Есть о чем поговорить. Встречаюсь с ним в тусклом фойе театра после репетиции. За мной заехал Сергей Михайлович. После интервью мы должны быть на записи пластинки. Сидит вдалеке и что-то читает. Скандальный журналист с виду совсем не производит какого-то соответствующего этому слову впечатления. Я думаю — ну что же у нас с ним может «разгореться»? По всему, должен был состояться вполне нормальный газетный «костер». У меня есть дрова. Я играю женщину начала века. Соммерсет Моэм. Интересно ведь, как со временем меняется, и меняется ли женский характер. Разберемся.