Том 1. Русская литература - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я — несчастный, смешной, влюбленный человек, личный человек, говорю тебе: спасибо, маленький скворец, спасибо за ту свободную и сильную песню, которая вдруг прозвучала у моего окна в этот печальный час. Твоя песня, конечно, не утешила меня, да я и не ищу утешения. Но все-таки мои глаза наполнились слезами, что-то шевельнулось в моей груди и давящая и смертельная тяжесть стала как будто легче».
Не приводя ни начала, ни конца этого стихотворения, мы ограничиваемся лишь его средней частью, на наш взгляд наиболее художественной.
К этому стихотворению в прозе прибавлено другое под тем же названием «Скворец»5. Обстановка та же, но на этот раз мысли о войне, ранах, крови, в связи с свирепствовавшей тогда русско-турецкой бойней, мучительно наполняют воображение поэта.
Превосходная характеристика стихотворений в прозе дана в восьмой пьесе — «Кубок». Вот эта вещь:
«Это смешно. Я только что поймал себя на этом.
Моя скорбь вовсе не ложна. Моя жизнь действительно тяжка. Все чувства мои горьки и полны печали. И вот я стараюсь придать им блеск и красоту. Я ищу образов и сравнений. Я округляю мои фразы. Мне нравится звучность и гармония слов. Словно скульптор или золотых дел мастер, я моделирую, я чеканю золото моего кубка. Я украшаю его, как только могу, вот этот кубок, который я подношу к своим устам собственной рукой и который полон яду».
Так же прекрасна и девятая пьеса — «Вина»6.
«Она протянула мне правую руку, свою бледную руку, но я оттолкнул ее с суровой жестокостью. И я увидел, что в молодых глазах этого молодого лица отразилась какая-то неуверенность. И глаза эти, молодые и добрые глаза, глянули на меня с упреком. Юная и чистая душа не понимала меня.
— Но в чем же моя вина? — пролепетали губы.
— Твоя вина? Но самые чистые из ангелов, самая глубокая лазурь небесная легче могли бы быть заподозрены в какой-нибудь вине, чем ты. И, однако, твоя вина действительно велика передо мной. Ты хочешь знать эту тяжкую вину, которой ты не можешь понять и которую я никогда не решусь бросить тебе вслух.
— Ты — молодость, а я — старик».
Очень интересным стихотворением в прозе надо признать также двенадцатое — «Автор и критик»7, где изображается довольно жестокая битва на словах этих двух персонажей. Чрезвычайно лирически мягка и трогательна элегия «Когда меня больше не будет»8. Горька двадцать восьмая пьеса — «Вздох»9 и ряд других.
Есть более слабые вещи, как «Мне жаль», с настроением неопределенным, расплывчатым и некоторым не совсем логическим перебоем мыслей. Также недодуманной кажется мне двадцать шестая поэмка «Правда и справедливость»10. Может быть, здесь даже есть путаница в переводе.
Большой психологический интерес представляет девятнадцатая пьеса: «Когда я остаюсь один»11. В ней есть легкий налет мистицизма, вообще редкий в произведениях Тургенева.
Таков этот загробный дар поэта, дар скорбный, музыкальный, изящный, не находящийся ни в каком созвучии с нашим основным читателем, полным бодрости жизни. Поистине словно старый мир через уста одного из утонченнейших своих представителей шлет свою жалобу умирающего существа новому и бодрому, переполненному радостью и скорбью кипучей борьбы и титанической работы.
Но у нас правило — не пренебрегать ни одним даром прошлого. То, что нам, может быть, совсем не по хозяйству, в качестве украшения нашего собственного существования, бывает нам иногда полезно для более тонкого понимания вчерашнего дня и ушедших классов, умирающих видов культуры, которые разными нитями, отрицательными и положительными, связаны с нашим «сегодня» и нашим «завтра».
Мы хотим знать Ивана Сергеевича Тургенева, знать его как можно полней и глубже, ибо это замечательный человеческий образчик, замечательный тип кающегося дворянина, с огромным умом, с многосторонней душой, с своеобразной системой зеркал, успевший отразить одну из полос умирания дворянского мира и первые зеленые проблески шедшего на смену мира разночинцев — наших предшественников.
О «многоголосности» Достоевского*
По поводу книги М. М. Бахтина «Проблемы творчества Достоевского»1 IМ. М. Бахтин в своей интересной книге касается только некоторых проблем творчества Достоевского, специально избирает некоторые стороны его и подходит к ним по преимуществу и даже почти исключительно со стороны формы этого творчества. Бахтина заинтересовали некоторые основные, почти невольно из всей социально-психологической натуры Достоевского вытекающие приемы конструкции его романов (и повестей), определившие их общий характер. В сущности говоря, формальные приемы творчества, о которых говорит Бахтин в своей книге, вытекают все из одного основного явления, которое он считает особо важным у Достоевского. Это явление есть многоголосность Достоевского. Бахтин даже склонен считать Достоевского «основателем» полифонического романа.
Что такое, по Бахтину, эта многоголосность?
«Множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознаний, подлинная полифония полноценных голосов, действительно, является основною особенностью романов Достоевского», — говорит он.
Притом «сознание героя дано как другое, чужое сознание, но в то же время оно не опредмечивается, не закрывается, не становится простым субъектом авторского сознания».
И это относится не только к герою, а вообще к героям или, вернее, — к действующим лицам романов Достоевского.
Бахтин хочет сказать, что Достоевский, создавая своих действующих лиц, отнюдь не делает их масками своего «Я» и не располагает их в известной системе взаимоотношений, которая в конце концов привела бы к какому-то заранее поставленному себе авторскому заданию.
Действующие лица у Достоевского развиваются совершенно самостоятельно и высказываются (а в их «высказываниях», как правильно отмечает Бахтин, заключается соль романов), независимо от автора, согласно логике того основного жизненного принципа, который является доминантой данного характера.
Действующие лица Достоевского живут, борются и в особенности спорят, исповедываются друг другу и т. д., нисколько не насилуемые автором. Автор, по мнению Бахтина, как бы дает каждому из них абсолютную автономию и в результате столкновения этих автономных лиц, словно независимых от самого автора, появляется вся ткань романа.
Само собой разумеется, при таком построении автор не может рассчитывать на то, что все его произведение в конечном счете докажет какой-то дорогой автору тезис. По этому поводу Бахтин утверждает даже, что «в настоящее время роман Достоевского является, может быть, самым влиятельным образцом не только в России, где под его влиянием в большей или меньшей степени находится вся новая проза, но и на Западе. За ним, как за художником, следуют люди с различнейшими идеологиями, часто глубоко враждебными идеологии самого Достоевского: порабощает его художественная воля… Художественная воля не достигает отчетливого теоретического осознания. Кажется., что каждый, входящий в лабиринт полифонического романа, не может найти в нем дороги и за отдельными голосами ее слышит целого. Часто не схватываются даже смутные очертания целого; художественные же принципы сочетания голосов /вовсе не улавливаются ухом».
Можно сказать даже, что эти принципы не только остаются нераскрытыми, но даже, пожалуй, отсутствуют. Это оркестр не только без дирижера, но и без композитора, партитуру которого он выполнял бы. Это есть столкновение интеллектов, столкновение воль в атмосфере величайшего со стороны автора попустительства.
В таком углубленном виде понимает полифонию Бахтин, когда он говорит о полифонизме Достоевского.
Правда, Бахтин как будто бы допускает какое-то высшего порядка художественное единство в романах Достоевского, но аз чем оно заключается, если эти романы полифоничны в указанном выше смысле, — понять несколько трудно. Если допустить, что Достоевский, заранее зная внутреннюю сущность каждого действующего лица и жизненные результаты их конфликта, комбинирует эти лица таким образом, чтобы при всей свободе их высказываний получилось в конце концов каким-то образом очень крепко внутренне спаянное целое, тогда надо было бы сказать, что все построение о полноценности голосов действующих лиц Достоевского, то есть об их совершенной независимости от самого автора, должно было бы быть принято с весьма существенными оговорками.
Я склонен скорее согласиться с Бахтиным, что Достоевскому, — если не при окончательном выполнении романа, то при первоначальном его замысле, при постепенном его росте, — вряд ли был присущ такой заранее установленный конструктивный план, что скорее мы имеем здесь дело действительно с полифонизмом типа сочетания, переплетения абсолютно свободных личностей. Достоевский, может быть, сам был до крайности и с величайшим напряжением заинтересован, к чему же приведет в конце концов идеологический и этический конфликт созданных им (или, точнее, создавшихся в нем) воображаемых лиц.