Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры - Илья Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
—. Что на свете самое короткое и самое долгое, самое быстрое и самое медленное, чем больше всего пренебрегают и о чем больше всего жалеют? Тоже не знаете? Время!
В перерыве между двумя спектаклями за ширмой остались только Устьянцев да Валя.
— Ой, как это все интересно и ведь трудно как! — говорила Валя. — Попробуй-ка сразу делать два дела: и текст хорошо читать и чтобы кукла жила. Я бы не сумела!
Устьянцев засмеялся и попросил ее сесть в «зале». Над ширмой вдруг возникла корзинка, в ней что-то закопошилось. Только через миг Валя поняла, что это четыре цыпленка, четыре желтых пушистых комочка. Они трепыхали крылышками, вертели головками, лезли друг на друга, пищали. К ним подошла кукла. И Валя захохотала, узнав карикатуру на Устьянцева. Сходство было удивительное. Кукольный Устьянцев начал гладить цыплят.
— Сидите, глупышки, сидите. Ну, куда вы? В библиотеку? Так вас туда не пустят. Да и меня тоже. Зачем я там? Кто меня ждет?
Валя смеялась уже тише.
— Ах вы, глупышки, глупышки! — звучал голос Устьянцева. — Идемте лучше восвояси! — И кукольный Устьянцев закрыл корзинку платком и унес ее.
За ширмой стихло. Валя тоже молчала.
— Что же вы? Представление окончено. Идите сюда, — позвал Устьянцев. Оранжевая стенка ширмы стала выпуклой: должно быть, он уперся в нее носом.
Придя за ширму, Валя сказала:
— Здорово! Куклы прямо живые. А кто их делал?
— Да как будто я. Вот смотрите, все очень просто.
Цыплята были укреплены в корзинке без дна, каждый цыпленок надевался на палец.
Устьянцев снял очки — и Валя расплылась в тумане, надел — и вот она, хрупкая, почти прозрачная. Каждая ее родинка видна. Он, загадочно смеясь, притянул ее за руку.
— А остальных кукол тоже вы делали? — доверчиво спросила Валя.
— Сегодня в санях я поеду с вами. Ладно? — шепнул он.
— Ладно.
— И других кукол делал я! — громко ответил он. — Хотите, я и вас вылеплю?
— Ну, стоит ли возиться из-за меня? — она отвела глаза.
— Красавицу сделаю из вас!
И так им интересно и легко было разговаривать друг с другом…
Ночь тихая, снежная, такая милая, пушистая ночь. Все бы ехать и ехать в санях с похрустывающим сеном. Сыплется реденький мелкий снежок. Он совсем не закрывает луну. И Устьянцеву хочется сказать, как он счастлив, что живет. Нет, как же все-таки хороша эта ночь и как дышится легко и отрадно! И книги он любит, и эти сугробы, и этот родной зовущий простор, эту черную лошадку с белой от снега спиной, и эту дорогу среди сугробов и тайги, и лунную полянку среди елей.
Заиндевелая, заваленная снегом тайга. Ели по пояс увязли в сугробах. Под елями темно. Что там сейчас происходит, в этих глухих чащобах? Лунная ночь порошит снегом. И сани. Скрипят полозья. Скрипят оглобли. Валя и Устьянцев накрылись одним тулупом. Зачарованно смотрят на лунную поляну среди елей. На ней стожок в белой шапке, на него доложила ветви молоденькая березка, белая от инея.
— Зимой мы замерзаем, обмораживаемся, играем в ледяных клубах… — тихонько рассказывает Устьянцев.
На лицо Вали опускаются снежинки.
— Весной мы тонем в грязи, в разлившихся речках. Летом изнываем от зноя и пыли. Осенью мокнем под дождями. Идет, идет грузовик — и хлоп, застрянет в лесу или в поле. Плывет, плывет лодка — и буль, перевернется. Сани — кувырк на ухабе! И часто спать негде, и есть нечего. И все-таки мы едем и едем к нашим ребятишкам. Засмеются всем залом, вот мы уже и счастливы. И опять едем…
Но говорится совсем не то, что думается. Устьянцев замолкает. И молчать с Валей тоже хорошо.
— Неужели мы встретились только для того, чтобы расстаться? — вдруг удивляется он.
Валя молчит, глядя на луну, на сыплющийся снежок.
— Неужели мы так и останемся чужими, как были? — еще больше удивляется он.
Валя молчит, и снежинки повисают на ее бровях.
— И неужели среди миллионов людей наши тропинки скрестились только на миг? — уже изумляется Гоша Устьянцев.
1958Свет
И даже перед рассветом было тепло. Из тьмы чуть-чуть порошило снегом. И хоть сосны от него побелели, все равно было ясно: украдкой явилась весна. Она, должно быть, пряталась в глубине лесов, но лицо мое ощущало ее дыхание.
В темноте, среди сосен, едва угадывалась высокая сухопарая фигура отца в свитере и в шерстяном шлеме. Я остановилась, замерла, опираясь на лыжные палки. И лес тоже замер в плотной тишине.
Была ли я когда за все свои шестнадцать лет такой счастливой? А что произошло?
Глухой предутренний час. Отец будит меня: целует в нос, в ухо. Спящий дом, таинственный шепот, пригоршня ледяной воды, брошенная в лицо, скрип двери, шорох лыж по снегу, сыплющая снежинки тьма, тихий черный лес, дыхание весны…
«Я хочу, чтобы всегда было так, — думала я. — Я самая счастливая на свете! Пусть всем людям будет так же хорошо всегда, всегда… И пусть так же ветерок дует в лицо и так же пахнет сосенками». Я помедлила и великодушно добавила: «И зайчишкам пусть так же будет хорошо! И рябчикам, и куропаткам. И даже лисе, хоть она и ловит рябчиков!»
Я прислушалась: лыжи отца не скрипели. Боясь все испортить, мягко просвистела условленное: «Где же ты, моя Сулико?» Издали чуть внятно донеслось: «Долго я по свету бродил, но нигде ее не нашел». Мне послышалась в этом нежном отзыве тревожная грусть. Отталкиваясь палками, я заскользила между колоннами сосен.
Как всегда, отец шел к садоводству по своей любимой тропе через бор и рощу. Я знала, что сейчас мы снимем лыжи, перелезем через три прибитые жерди и, проваливаясь в снегу, подойдем к скамейке, сядем и будем молчать.
Все так и случилось.
Отец лыжей сковырнул корку льда с деревянной скамейки, и мы сели. Я прижалась щекой к его большому, в снежинках, плечу. Торчали воткнутые в сугроб лыжные палки. В жидком сумеречном свете твердо очертился зубчатый лес вокруг садоводства. Ровными линиями тянулись снеговые бугры — под ними лежали стелющиеся яблони. Крыжовник, малина, смородина едва прокололи верхушками тяжелые сугробы. Далеко впереди виднелись контора, сарай, парники. На клумбе из снега чернели гремучие стебли прошлогодних пионов.
И я и отец молчали. А на земле уже так потеплело, что с тихим лиственным шелестом посыпался редкий и мелкий дождик. Снег на глазах старчески темнел, становился тяжелым, ноздреватым, как соты. В воздухе замелькало, зарябило. Я протянула руку, и капельки начали щекотать ладонь.
— Смешно, дождик! — проговорила я.
Отец не шевельнулся, молчал, словно забыл обо мне, обо всем… Я повернула голову и увидела его глаза. Они будто ослепли от печали и усталости.
— Что ты? Что с тобой? — спросила я испуганно.
Он очнулся, удивленно посмотрел на меня, так же удивленно огляделся вокруг и сказал:
— Смотри-ка, дождик!
— Папа…
— Вспомнил я, вспомнил… Друг у меня… Сюда он приходил. Он очень любил одну женщину. И она его… Но все так сложилось… В общем, они не смогли быть вместе…
Отец говорил, нервно покашливая, потирая мокрые, холодные руки, отворачиваясь. А я пристально вглядывалась в его худое сурово-доброе лицо и замирала от ужаса перед догадкой.
— Но я не об этом… Я вспомнил эту невеселую историю потому, что… В общем, они однажды в жаркий, душный вечер вот так же сидели на этой скамейке. И они увидели чудо. Вот над этой клумбой пионов дрожало бледное, призрачное пламя, мерцали, роились едва уловимые искры. А был сумрак. И они поняли, что это от цветов льется таинственный голубоватый свет. Пионы светились. Было даже страшновато: они никогда не слыхали, что цветы могут излучать свет… Это наваждение длилось недолго. Редко кто видел такое.
— А почему же цветы светились? — спросила я.
— Загадка. Ученые не могут ее отгадать. — Отец облокотился на колени, сжал голову большими ладонями. — Рассвет. Дождик сыплется на сугробы… И мы с тобой, двое. Слушай, я буду читать тебе стихи. — Он помолчал и начал:
Словно бледные в прошлом мечты,Мне лица сохранили чертыИ отрывки неведомых слов…
И опять вроде забыл о себе, о дождике среди снегов, обо всем.
Я погладила его обветренное, жесткое лицо, колючие, точно в серебряных проволочках, виски и вдруг поняла, что моего отца может любить необыкновенная женщина.
Мокрый снег прилипал к лыжам, и мы, возвращаясь, несли их на плечах…
Дома в комнатах нежилая тишина. Как я не замечала ее раньше? Отец уткнулся в книгу, мать в другой комнате пишет статью в медицинский журнал. Вот уже полдня прошло, а они все еще не сказали друг другу ни слова. И это прежде я не замечала. А теперь незримое, затаенное кричало, лезло в глаза. В каменном безмолвии горестно вздохнула бабушка, прошаркала шлепанцами.