Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры - Илья Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало душно, и я ушла на улицу. Проткнула палкой сугроб. Дыра изнутри налилась хрустальной водой. В луже отразился ствол березы, в другой — ее вершина со скворечником.
Нет, и весна не сумела развеселить меня. Вернулась домой и долго скиталась по комнатам, не снимая пальто. Сначала со мной пошутил отец, потом пошутила мать. Я хмуро отвернулась, мне так и хотелось сказать: «Не притворяйтесь!»
Отец вежливо попросил книгу, мать вежливо подала ее и сказала:
— Пойдем обедать.
— Не откажусь, — таким же ровным тоном ответил отец.
Все было прилично, как во всех порядочных семьях, а мне опять захотелось крикнуть: «Зачем вы лжете? Ведь я все вижу!»
Мать, разливая суп, спокойно рассказывала о случаях с практикантами. Она работала зубным врачом. Отец сообщил об интересной лекции. Бабушка, мягкая, рыхлая, как перина, бросала на них настороженные взгляды. Я морщилась: чай припахивал одеколоном — мама резала яблоко надушенными руками.
Полная, всегда сияющая, свежая, кипучая, сейчас она выглядела похудевшей, утомленной, полинялой. И даже ее белокурые волосы, всегда пышные, теперь выглядели темнее, были гладко причесаны, схвачены приколками.
Отец, прежде остроумный, веселый, теперь был молчалив, интересовался одними газетами. Он читал их даже во время обеда.
Я больше не могла терпеть. Плохо соображая, вскочила, оттолкнула стакан, расплескав чай.
— Почему не пьешь? — удивленно спросила мама.
— Не хочу! — грубо ответила я, глядя в сторону.
— Что случилось?
— Не хочу, и все!
Отец испуганно посмотрел на меня поверх газеты. Вечером он позвал меня в кино.
На улице уже подморозило, вызвездило, все стало хрустким, звякающим, ломким. И откуда-то взялась мельчайшая снежная пыль. Она, должно быть, выпадала прямо из влажного, а теперь подмороженного воздуха. Серебристая пыль висела легким туманом. Над каждой лампочкой возник высокий столб света. Чем сильнее лампочка, тем ярче и выше столб. Над городом вырос огненный лес.
Мне захотелось кинуться в этот сказочный лес, но я тут же помрачнела. Мне показалось, что нежность и любовь ко мне отца — это просто его бегство из пустыни, в которой хлопают шлепанцы бабушки, где все стараются быть спокойными и приличными.
Я остановилась и прямо сказала:
— Не пойду.
— Почему? — Отец тревожно приблизил ко мне лицо, серебрящееся от снежной пыли.
— Тебе будет веселее без меня! — Я расплакалась и убежала.
Долго не спалось. Всю ночь под полом вопили коты. За стеной была спальня. Я приподнялась в кровати и громко сказала стене:
— И вообще я терпеть не могу притворства! Слышите? И не притворяйтесь!
Я. прислушалась. В доме загустела тишина…
Прошла весна, минуло лето.
К Новому году отец принес елку. Она была в жестком, черством снегу, седая и хрупкая от мороза. Я осторожно прислонила ее к стене, и в комнате сразу похолодало. А потом елка позеленела, свежо запахла чащобой, с нее закапало. На вершине висели шишечки. По стволу текло — это растаяли иней и снег. На газету под елкой неустанно кап, кап, кап! И всех в доме эта елка взволновала, напомнила детство. Давно уже не было так искренне и весело в нашей семье. Мама шумела, хохотала; несмотря на полноту, легко переходила из комнаты в комнату; работа кипела в ее руках.
Из кухни пахло сдобным тестом, ванилью и корицей.
Бабушка потрошила большого черного косача. Мешочек его зоба был туго набит почками, хвоинками, обломками веточек. От него пахло сосновой смолой.
Елка же все: кап-кап! — точно рассказывала о диких дебрях, о снежных бурях; я понимала ее. Радуясь, я вытаскивала из коробки зеркально пылающие шары и звезды.
Бабушка заставила меня колоть грецкие орехи. Отец и мать в соседней комнате развешивали до хруста накрахмаленные шторы.
— Мы обязаны были сохранить семью… ради дочери… приличия… не показывали пальцами… — доносился голос мамы.
— Не будем об этом сегодня, — попросил отец. — У тебя нет основания беспокоиться…
— Мы обязаны жертвовать…
Я стукнула молотком, вскрикнула и сунула палец в рот; ноготь наливался синевой. Последнее, что я услышала, было имя: «Лидия Рысакова».
— Чего это щеки у тебя так и пышут? — спросила бабушка. — Распарилась, что ли?
«Да, да, Рысакова! Актриса! Однажды я видела папу с ней!» — вспомнила я, и орех щелкнул под молотком, брызнула скорлупа.
Я вскочила — орехи, стуча и подпрыгивая, раскатились по полу.
— Да ты что, бог с тобой! — заворчала бабушка.
А я побежала к окну. Стекла оледенели, наглухо заросли инеем. Ярилась декабрьская стужа. Часы показывали семь вечера. Я влетела в комнату, наговорила что-то о подружках, о театре и быстро собралась.
…Шел спектакль «Анна Каренина». В фойе большие зеркала, а в глубине их двигаются нарядные люди. Скрипит под ногами натертый до блеска паркет, пахнет духами, неумолчно и мягко рокочет толпа, шуршат платья, в буфете звякают стаканы, из горлышек пивных бутылок нехотя выползают белые колбаски сметанно-густой пены.
Вдоль стен на тумбочках стоят макеты декораций. Я смотрю на крошечные комнаты с маленькими столами и диванами, на карликовые деревца, на игрушечные замки с балкончиками и лесенками, но почти не вижу их. Наконец я у дверей за кулисы. Вышла билетерша с пачкой программок, и я успела заглянуть в таинственное помещение. Увидела широкий коридор, актеров в сюртуках и фраках. Одни сидели на диванах, другие осматривали себя в трюмо. На розовых от грима лицах топорщились бакенбарды, усики. Пробежала девушка в синем халате, неся туго завитый, цвета соломы женский парик. Рабочий с молотком за поясом протащил старинное вольтеровское кресло.
В темном зале с нетерпением ждала открытия занавеса. Хлопанье откидных сидений, говор, шелест программок и платьев стихали.
Когда я приходила в театр, меня охватывало праздничное настроение; я волновалась, предвкушая удивительное зрелище. Все люди казались мне нарядными, красивыми, и сама себя я чувствовала именинницей, боялась измять ослепительно белый фартук.
Но в этот вечер сердце мое сосала тоска.
Наконец занавес поплыл, и на сцену вышла Рысакова в длинном старинном платье, величавая, строгая. И хоть я видела ее ясно, все же поспешно сунула к глазам маленький перламутровый бинокль, больно ударив переносицу. Я ревниво рассматривала лицо актрисы, следила за каждым ее движением. Рысакова держала себя очень естественно. Она не была красивой — ее портили широкий нос и толстоватые губы. Но в ней — это уж я теперь понимаю, через много лет, — было немало обаяния, грации; ее грудной, насыщенный голос брал зрителей за душу… А тогда я смотрела на нее с отвращением. Все мне казалось противным и фальшивым. Я была уверена, что вся эта женственность и грация просто уловка. Читая роман, я плакала над судьбой Анны и ненавидела Каренина, а сейчас я была на его стороне.
После эпизода, когда Анна украдкой навестила маленького сына и, плача, молила не забывать ее, я решительно вышла из зала и распахнула дверь за кулисы. Рысакова как раз вернулась со сцены. Придерживая тяжелое, волочащееся по полу платье, она смущенно остановилась. Я поняла, что актриса знает: меня. Я смотрела на нее вызывающе и враждебно. Мне хотелось дать ей понять, что я презираю ее. Гордо и презрительно вскинув голову, я ушла из театра.
Под ногами сердито взвизгивал снег. Маленькие беспомощные топольки вдоль тротуара окоченели насмерть. Казалось, чуть согни их, и они хрупнут, как сосульки. Хотелось взять их и унести в теплый дом.
Было очень горько оттого, что отец — самый дорогой на свете человек — когда-то показывал меня этой чужой, ненавистной женщине…
Я с тревогой ждала больших изменений, но в доме все оставалось по-прежнему: спокойно, мирно, прилично.
Так через тихую пустыню молчаливым караваном прошагали дни еще одного года. И среди этой незыблемости я забыла о глазах отца, слепых от печали, забыла о дождике среди снегов. Окончив десятый класс, я собиралась держать экзамен в институт.
Месяц мы отдыхали на даче. Помню, я лежала в траве. После экзаменов приятно было бездельничать и никого и ничего не знать, кроме леса, облаков да стука дятлов. Мама уехала в город за продуктами, а отец был болен: давали себя знать старые раны…
Было пусто и тихо. Глядя из травы на окно, я видела, как отец ходил по комнате, думая невеселую думу. И вот только теперь я вспомнила его глаза, слепые от печали, и дождик, моросящий на снег. Я приподнялась, испуганно следя за отцом, и, хоть не видела его глаз, знала, что они сейчас такие же, как и тогда, на рассвете. Значит, все эти два года он жил одним?!
Отец подошел к столу, раскрыл книгу, тут же бросил ее.
За щелястым забором женщина тихонько баюкала ребенка: «Баю-бай, баю-бай». Отец послушал, послушал и сел, обхватив голову руками, окаменел. Потом пружинисто поднялся и вышел на крыльцо.