Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры - Илья Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За щелястым забором женщина тихонько баюкала ребенка: «Баю-бай, баю-бай». Отец послушал, послушал и сел, обхватив голову руками, окаменел. Потом пружинисто поднялся и вышел на крыльцо.
Сразу же за калиткой начинался большой луг с травой по колена. Грузовик продавил на нем след. Лошадь, переходя с места на место, высоко взбрасывала стреноженные ноги, вскидывала голову, фыркала и громко жевала траву. Вдали белели, точно озера, заросли ромашек. Такая же трава и цветы — во дворе. Они мели по ногам, пачкали колени пыльцой. Солнце палило. Разопревшая трава пахла сеном. Жужжала зеркально-зеленая муха, словно туго натянутая струна. Прихотливым ручейком вилась бесконечно печальная песенка. Это пела молоденькая татарка. Она штукатурила сарай. Ее комбинезон и выцветший красный платок на голове — в присохших лепешках глины. Она тянула серебристую нить странной татарской мелодии.
Отец жадно смотрел на мягкие легкие громады облаков. Они бесшумно и медленно вываливались из-за сопок, точно там было гигантское пожарище. Облака вобрали в себя ослепительное сияние солнца. Полные величия, зноя и света, они обложили небо и замерли, призывая к себе.
Мне на миг показалось, что я вижу облака глазами отца, слышу песню, как он, болею его болью.
Из коридора звонким горошком просыпался неожиданный телефонный звонок. Отец вздрогнул, шагнул в прохладный сумрак. Я метнулась из травы и села на чисто выскобленное, пропеченное солнцем скрипучее крыльцо. Отец, зажмурив глаза, держал трубку и, поглаживая горло, кого-то спрашивал:
— Совсем?.. Осенью?..
Он долго слушал, не разжимая ресниц. В золотом проеме открытой двери все жаловалась и призывала татарская песня. Можно было подумать, что отец слушал ее, а совсем не собеседника. Наконец он медленно и внятно проговорил:
— Счастливо доехать. Пусть вечно для вас светятся цветы.
Я чуть не вскрикнула. Шагнула в дверь. Отец уже повесил трубку. Словно во сне мне привиделось, что лицо его в сумраке тоже светится, как те цветы.
— Зачем ты?! Зачем ты! — крикнула я, обнимая его. А потом зашептала: — Я все, все знаю. Зачем ты?.. Ради меня? Неужели же я перестала бы любить тебя? Уважать? Мне было бы с мамой неплохо. И я была бы твоей дочерью, как всегда. Ведь ты заслужил свое счастье!
— Успокойся! — сказал отец. — Ничего особенного не было.
— Не притворяйся! — крикнула я.
— Что ты, что ты! — Отец ласково засмеялся, но вдруг лицо его побледнело, и на лбу показалась испарина. Я бросилась за лекарством.
Потом его увезли к морю. Там он умер.
…«Когда ты увидишь эти строки, меня уже не будет. А я хочу, чтобы ты чувствовала меня живым.
Сейчас глубокая ночь, шумит вечное море, бросая на берег волны, — и никого…
Представь же, представь меня живым! Вот по этой странице двигается моя теплая рука, скрипит перо, страницу обдает мое дыхание, на нее падает лохматая тень. Сейчас это письмо в моей руке, придет минута — и оно будет в твоей. Вот, когда ты станешь его читать, пусть тогда зазвучит мой голос. Я хочу в эту минуту ожить и склониться через твое плечо. Хоть через тебя, хоть на миг, но я хочу ожить…»
Я закрыла глаза и ярко представила отца, услыхала скрип двери, его шаги. Вот он склоняется надо мной, вот он говорит: «Я так люблю тебя, люблю жизнь, небо, ветер, леса… Не хочется уходить с этой земли».
Нет, нет, я совсем не читала, а просто смотрела на письмо, а рядом звучал родной голос: «Вот ты сидишь, а на тебя в открытое окно дует ветер, шевелит мои страницы. С улицы долетают голоса людей, далекая музыка, шелест деревьев…»
Все так и есть, все так!
«Ты живешь! И как хорошо, что я дал тебе жизнь! И что я всегда был с тобой.
Я ни в чем не раскаиваюсь. Да, я любил и люблю ее. Но я люблю и тебя. С тобой мне не хватало ее, а с ней — не хватало бы тебя. И так и этак — плохо. Но я был нужнее тебе. А совести моей нужнее была ты.
Обнимаю тебя, уходя в свой далекий, безвозвратный путь…»
И так ясно услыхала я голос отца, что вздрогнула и, плача, мысленно сказала: «Ты сейчас все, все увидишь, что любил, моими глазами увидишь, моими ушами услышишь, моим сердцем почувствуешь. Ты сейчас будешь жить!»
Я выбежала на улицу. Над землей стояла призрачная белая ночь. К луне мчалось облако, похожее на вздыбленного коня. Ветер бился о здания.
«Вот, вот видишь? — говорила я. — Вот луна, вот белая ночь. Деревья мечутся, заламывают сучья-руки, шарахаются друг от друга. Бьются черные крылья теней. И никого. Пустынно. Огромная тревожная ночь. Теперь увидел? Ты идешь со мной. Сейчас ты увидишь дорогое для тебя».
Ветер трепал мои волосы, белое платье. Ветер гудел в водосточных трубах. Яростно шумела листва.
Из театра уже выходила толпа зрителей — спектакль окончился.
За кулисами было шумно и людно. Реквизитор протащил охапку клацающих шпаг, костюмерша уносила бархатные камзолы и черные сатиновые плащи, парикмахер собирал со столиков парики. Актеры мазали вазелином лица, снимали ватой грим.
Рысакова уже надевала шляпу, когда я стала на пороге гримировочной. Актриса вздрогнула. Наверное, лицо мое и расширенные глаза очень походили на отцовские.
— Что-нибудь случилось? — спросила она и бросилась ко мне.
«Теперь ты рад?» — спросила я. Рысакова испуганно смотрела на мои беззвучно шевелящиеся губы. Я поцеловала ее и вышла. Ветер снова подхватил, спутал мои волосы. «А теперь мы будем ходить с тобой по городу и на все смотреть, — говорила я. — Пока я жива, будешь жив и ты».
От меня падала тень. Наверное, глядя со стороны, можно было подумать, что за угол завернули два человека: один в белом, другой в черном…
1959Дорога в Петушки
1Месяц гастролировали на юге… Днем в театре было пустынно. Только Вьюков сидел в ярко освещенной парикмахерской за кулисами. В ней пахло жженым волосом, эфиром от лака для наклейки бород и усов, гримом и бензином. К стене были прислонены два трюмо. Мастерская отражалась в них поваленной набок. Лежали на полках и висели на стенах черные, белые, рыжие парики.
Вьюков мыл их бензином, расчесывал и завивал, натянув на деревянные «болваны», а сам все думал о Люсе, о Дашеньке, и ему было и радостно, и тоскливо, и он готов был сейчас же все бросить и умчаться к ним в Сибирь. От этой мучительно-сладкой тоски слабели руки и ноги. И все ему чудилась мордочка Дашеньки, ее ручонки, ее глаза. И все он вспоминал, как в темноте, перед сном рассказывал ей сказки. Об этих сказках, о том, как они шептались, никто не знал.
Только вечерами во время спектаклей ему становилось легче.
В зале, в фойе жужжала толпа. За кулисами было оживленно, сияли огни, все торопились. Вьюков надевал актерам парики, приклеивал бородки, гримировал. Эта привычная закулисная жизнь, праздничная приподнятость перед спектаклями, все эти запахи грима, пудры, эфира успокаивали.
Днем, когда выдавалось свободное время, Вьюков ходил по магазинам уцененных товаров, по рынку, заглядывал в ларьки, выискивал для дома разные дешевенькие, но «практичные», как он выражался, вещицы, чтобы они были и подарками для жены с дочкой и в то же время служили и в хозяйстве.
Нельзя сказать, чтобы Вьюков был скуповат, нет, он был просто бережливым, хозяйственным и людей, которые не умели беречь копейку, осуждал.
Низенький, даже щуплый на вид, Вьюков обладал железными мускулами. Он не курил, не пил и мыслил обо всем здраво и степенно. Некоторым он казался пресным, нудным: «Как муравей — все тащит в дом».
А костюмерша Хламова, как и многие другие, хвалила его: «Мужик он самостоятельный, все — для семьи, и чего еще ей надо! Он и на базар бегает, и обеды готовит, и в квартире прибирает, и пол моет, и даже стирает. Домосед! А она то по уши завалится книгами, читает день и ночь всякую глупую фантастику, то в отпуск уходит с геологами в тайгу — неизвестно только, чего она там ищет. А Вьюков один крутится дома с ребенком. А то как-то решила с парнями Обь переплыть — чуть ко дну не пошла. Попортила она мужу крови! Засиделась, зажирела, не знает, куда силы девать. Вот и бесится, на сторону бегает!»
Это заходил разговор уже о Люсе, кассирше театра. Мужчины обыкновенно защищали ее: «Да от такого хозяйчика можно с первым встречным на край света убежать. Он же ходячая, степенная скука! Уткнулся носом в свою нору, в свои парики и больше ничего не хочет знать».
Люся была моложе его. Пышногрудая, в зареве румянца, свежая, словно кочан капусты в утренней росе, она имела у мужчин успех. Она не считала это зазорным и не мучилась раскаяниями и прочими разными глупостями. «А! Чепуха! Один раз живем!» — говорила она кому-нибудь из подруг, и ее шальные черные глаза смеялись. И так у нее все ловко выходило, что Вьюков и не подозревал о ее похождениях.
Душевно здоровый, чистый, увлеченный устройством своего гнезда, он и вообразить ничего подобного не мог, тем более что его воображение и фантазия не отличались полетом. Они, словно куры, кудахтали только в своем дворе, и им было ни к чему перелетать через забор…