Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начал я снова таскать свою корзину. В пище ограничивал себя необходимым; желудок никогда не был для меня богом, и я знал, что человеку надлежит съедать ровно столько, сколько требуется для поддержания жизни, меж тем как, предаваясь чревоугодию, он уподобляется скоту, который откармливают на сало. Таким образом, питаясь умеренно, я был духом бодр, телом крепок, не страдал от дурных соков, короче, был здоров и даже деньги для картишек у меня оставались.
Пил я тоже в меру, не брался за флягу без надобности и остерегался хватить лишнего. Такова была моя натура, к тому же мне претило безудержное пьянство моих товарищей, которых вино лишало понятия и чувств. Еле живые, охрипшие, с воспаленными глазами, отравляя воздух зловонным дыханием и бранью, спотыкаясь и кланяясь, расшаркиваясь и приплясывая в лад бубенцам, звеневшим в их забубенных головушках, они — на позор роду человеческому — были забавой для мальчишек, посмешищем для взрослых и уроком равно для всех.
Пикаро-пьяница, еще куда ни шло. Этому я не дивлюсь; им, отребью общества, всякая низость пристала, всякое бесчинство к лицу… Но чтобы люди уважаемые, именитые и сановные, те, кто должен быть примером воздержания, поступали не лучше плутов! Чтобы лица духовные дозволяли себе преступить меру в винопитии! И не только преступить, но и дойти до такого состояния, когда их непотребство всем заметно. Пусть сами рассудят, ежели способны рассуждать; но боюсь, они примутся оправдывать одну нелепость другими, доказывая по всем правилам логики, что согрешить раз — все равно что грешить сотни раз, а также и выпить, хоть каждый из них понимает, что это не так. Об этом пороке стыдно говорить, позорно ему предаваться, бесчестно потакать ему; он заслуживает лишь презрения.
На площади подле храма Святого Креста[142] был у нас, пикаро, свой домишко, купленный и обстроенный на чужие деньги. Там мы собирались, там веселились. Я вставал на рассвете, забегал ко всем торговкам и пекарям, не пропускал и бойню — каждое утро приносило мне жатву, которой я кормился весь день; клиенты, не имевшие слуг, платили мне за доставку припасов, а я исполнял их поручения честно и расторопно, без обмана и плутовства.
Обо мне пошла добрая слава, и нередко мои товарищи сидели впроголодь, меж тем как у меня хватало денег даже нанять помощника. В ту пору пикаро было мало, но мы часто сидели без дела; нынче их много, а всем работы хватает. В наши дни сословие пикаро самое многочисленное, все в него попадают и даже гордятся этим. Так низко мы пали, что позор кажется нам завидной участью, а унижение — честью.
Как-то разнесся слух, что нескольким капитанам дано поручение набрать отряды, а такие вести тотчас распространяются, и в каждом кружке болтунов, в каждом доме начинаются заседания государственного совета. В плутовском притоне тоже не дремлют, тамошние обитатели не хуже других участвуют в управлении государством, произносят речи, высказывают свои мнения и сочиняют прожекты. Не думай, что низкое звание этого люда умаляет точность и верность их суждении. Напротив, именно они нередко и знают настоятельные нужды страны, а причину сего понять нетрудно: среди них немало людей весьма рассудительных, достойных лучшей участи. Снуя день-деньской по городу, бродя по улицам и дворам, они всего насмотрятся и наслушаются, тем более что их много, а ходят они в одиночку. И хоть говорят «сколько голов, столько умов», пусть сто человек несут околесицу, найдутся и такие, что рассуждают вполне здраво. И вот, притащив целый ворох новостей, мы за ужином принимались обсуждать события в столице. Да что мы! В любом погребке или трактире лишь о том и судачили, а мы слушали да на ус мотали — в этих заведениях тоже есть свои классы и залы для диспутов; здесь решают самые запутанные дела, ставят пределы притязаниям султана, реформируют королевские советы, привлекают к ответу вельмож. Словом, здесь все известно, всему выносится приговор, все подсудно этим законодателям, ибо вещают они устами Бахуса и усердно чтят праматерь Цереру[143], разглагольствуя на полный желудок, а известно, что от молодого вина в бочке бурлит.
Наслушавшись этих разговоров, мы затем обсуждали их в нашей хунте. На сей раз мы предсказали, что новые отряды направятся в Италию. Так оно и сталось: подняв свои знамена в Ла-Манче и проследовав от Альмодо́вара и Аргамасильи[144] по окраинам Толедского королевства, они дошли до Алькала́-де-Энарес и Гвадалахары[145], приближаясь к Средиземному морю.
Я решил, что наконец мне представляется случай осуществить давнее горячее желание — отправиться в Италию, чтобы познакомиться со своими родичами и узнать, что они за люди. Однако я до того обносился и оборвался, что об этом не могло быть и речи; узда здравого смысла сдержала мой пыл. И все же, отказавшись пока от своего намерения, я непрестанно о нем думал.
Эта мысль не выходила у меня из головы. Днем я размышлял о путешествии, ночью видел его во сне. В Риме говорят: «Хочешь стать папой, сперва представь себе это в уме», — и на мне эта поговорка подтвердилась. Однажды, поглощенный своей вечной заботой, сидел я на рынке близ лавки, у которой мы с помощником обычно ожидали работы. Подперев щеку рукой, я прикидывал, как бы увязаться за солдатами, хоть носильщиком, если ничего лучшего не придумаю, как вдруг услышал:
— Гусман, эй, Гусманильо!
Я обернулся на окрик и увидел, что из-под навеса у ворот бойни зовет меня бакалейщик. Он помахал рукой, чтобы я подошел; и когда я спросил, чего ему надо, он сказал:
— Открывай свою корзину.
Он высыпал в нее две с половиной тысячи реалов в серебре и золоте да горсть медных куарто. Я спросил:
— К какому меднику прикажете отнести все эти медяки?
Он сказал:
— Ишь ты плут, по-твоему, это медяки? Поворачивайся живей, надобно снести это одному чужеземному купцу, у которого я закупил товар для своей лавки.
Говорит он это мне, а я о своем думаю — как бы мне его надуть. Ибо ни любящий отец при радостной вести о рождении долгожданного сына, ни потерпевший кораблекрушение моряк при виде желанной гавани, ни доблестный полководец при падении крепости, завоеванной в упорных боях, так не радуются, как возликовал я при сих сладостных словах, произнесенных звучным и приятным голосом доброго бакалейщика: «Открывай свою корзину».
Великие слова! Каждая их буква запечатлелась в моем сердце золотыми письменами, наполнив его блаженством. И особливо, когда золото оказалось самой чистой пробы и меня ввели в полное и безраздельное владение тем, чего жаждала моя душа. С того счастливого мгновения у меня появились деньги, и жизнь моя потекла по-иному. Я взвалил на плечи корзину, делая вид, что изнываю под ее тяжестью, хотя скорее изнывал от сожаления, что ноша недостаточно тяжела.
Бакалейщик пошел вперед, а я за ним, сгорая от желания очутиться в толпе; тогда, воспользовавшись толчеей, я улизнул бы в какой-нибудь переулок или подворотню.
Фортуна вняла моим мольбам и послала мне отличный проходной двор — всегда бы так везло! Шмыгнув в главные ворота, я вышел через заднюю калитку за три улицы оттуда и принялся петлять по переулкам, шагая медленно и чинно, чтобы не вызвать подозрений; так с самым невинным видом я добрался до Ворот де-ла-Вега, а оттуда уже пустился во всю прыть к реке. Миновав Каса-дель-Кампо[146], я под покровом темноты прошагал еще одну лигу и углубился в заросли тополей, осин и ежевики.
Там, в самой чаще, я сделал остановку; надо было обдумать, как поступить в будущем, чтобы извлечь пользу из прошлого. Удачно начать и продолжить — еще полдела. Что толку в хорошем начале и отличной середине без благополучного конца? Что толку в краденом, коли меня поймают? Я бы все потерял, да, может, и уши в придачу[147], а будь немного постарше, удостоился бы чести через год быть помянутым в панихиде.
Долго я размышлял и наконец придумал. Отыскав местечко среди густых прибрежных зарослей, я выкопал ямку, обернул деньги в лоскутья, оторванные от штанов и куртки, положил свое сокровище в тайник и тщательно завалил песком и камнями. Место это я отметил знаком, не потому, что боялся забыть, — вблизи него я прожил почти две недели, — а чтобы всякий раз не беспокоиться и не искать его то ближе, то дальше на шаг. Я бы, верно, умер, если бы, засунув руку в тайник, не нашел своего клада. А по вечерам, раз в три-четыре дня, мне надо было отлучаться за припасами в соседние деревни, откуда я спешил в свой приют и лишь на рассвете входил в эту рощу, окружающую Пардо[148].
Там прожил я некоторое время, чтобы сбить с толку сыщиков и жандармов, так как не сомневался, что меня разыскивают. Когда следы были заметены, я решил, что могу без опасений покинуть свое убежище и отправиться дальше. Так я и сделал, увязав мое сокровище в лоскутья от подкладки кафтана. Из одежды на мне оставались лишь старые полотняные штаны, кафтан да рубашка — одни лохмотья, но все чистое, стирать свои пожитки я не ленился. Словом, я щеголял почти в одном белье, хоть пляши танец с мечами, как толедские садоводы[149].