Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кур я стригу только за доллары, — осклабился Лео, когда я вошел и положил под столик птицу. — Присаживайся, Даниил! В один момент доделаю товарища Пинхоса и примусь за тебя.
Только сейчас я заметил в зеркале сына портного Бенце Когана. Пинхос сидел ко мне спиной, и колдовавший над ним Лео небрежно бросил:
— Ты знаком с товарищем Пинхосом?
— Да, — сказал я.
— Не называйте меня, пожалуйста, товарищем, попросил сын портного Бенце Когана. Он покосился на руки Паровозника, на бритву и беспокойно засопел. Видно, Лео слишком туго стянул ему простыней шею.
— А что? — удивился мужской мастер. — Нас тут никто не слышит.
— Слушаю вас, Паровозник, и поражаюсь, — протянул Пинхос. — Не старый вы вроде человек, а лести в вас уйма.
— Без лести нет парикмахера, — заявил Лео. — Нельстивый парикмахер то же самое что необрезанный раввин, прошу у вас прощения. К нему никто не пойдет. Вам приятно слышать: «товарищ», приставу — «господин», нашему раввину — «ребе». Парикмахер, как вождь, должен уметь заглядывать вперед. Вы же сами на речке говорили, что старый порядок скоро рухнет и все будут товарищами. Вот я и тренируюсь. Поверьте мне, товарищ Пинхос, лесть еще никому не приносила убытков. Сидите спокойно, не ерзайте, иначе я вас нечаянно пораню. Так вы, товарищ Пинхос, все-таки думаете, что угнетенные и угнетатели поменяются местами?
— Никогда я так не думал, — вспылил сын портного Бенце Когана.
— Так что, вообще угнетателей не будет?
— Вообще.
— Ну, это бабушкины сказки! Кто правит, тот и угнетает. Правду я говорю, Даниил?
— Не знаю.
В парикмахерскую неслышно спустилась Рохэ. Она молча дошла до дверей, взглянула под столик, под зеркальную стойку, снова вернулась назад, постояла, обвела горящим взглядом заведение, и от этого взгляда вдруг повеяло чем-то неотвратимым, почти осязаемым, как головешки на пожарище.
— Что вы ищете, Рохэ?
Мужской мастер Лео Паровозник кончил стричь Пинхоса и принялся вытряхивать простыню. Смирные волосы портняжки закружились в воздухе и полетели в сторону старухи, отрешенно разглядывавшей комнату.
— Садись, Даниил, — велел Лео, но у меня пропало всякое желание стричься. Мне захотелось поскорей убраться отсюда, чтобы больше не видеть в зеркале Рохэ, ее седые усы, разросшуюся бородавку под крючковатым носом, безумные глаза, сверкавшие зло и неумолимо.
— В другой раз забегу, — сказал я, не отваживаясь сесть в кресло.
Постриженный Пинхос многозначительно посмотрел на меня, расплатился и вышел из парикмахерской, оставив после себя запах тайны и дешевого одеколона, который мужскому мастеру Лео Паровознику привозили из города дочери балагулы Цодика, любившие больше всех в местечке душиться и неравнодушные к парикмахерам.
— Садись, садись, — насильно усадил меня Лео, накрыл простыней, и я почувствовал облегчение от ее хрусткой и холодной свежести.
— Она искала вывеску? — спросил я у Паровозника, когда Рохэ наконец вышла.
— Нет. Вывеска стоит в сенях. С ней это и раньше бывало.
— Что?
— Ходит по дому и ищет. Спрашиваешь ее — молчит или чушь городит. Позавчера, например, такое брякнула: справедливости ищу. Ты слышал, справедливости. А в судный день и того хлеще: ищу, говорит, смерти.
— Может, она спятила?
— Не мое счастье, — вздохнул мужской мастер. — Она в полном уме.
— И ты не боишься?
— А чего мне бояться? Ее дом, пусть ищет. Не моей же она смерти ищет. А справедливости под крышами нашего местечка никогда не было. И не будет. Ты лучше расскажи, сколько долларов оторвал.
— Немного.
— Скромничаешь! — Лео оттяпал машинкой клок моих волос на затылке и продолжал: — Живут же сволочи! Говорят, одна дорога стоила им три тысячи долларов.
— Возможно.
— Да я за такие деньги сам бы умер.
— Ты и скажешь!
— Будь я сыном этого корчмаря, я бы его прах развеял по ветру, а доллары вложил в более доходное дело, чем могила. Что ты намереваешься с ними делать? Мой совет: положи их в банк, пусть растут проценты… Готово. С тебя доллар, счастливчик!
Я встал, посмотрел в зеркало и увидел в нем Пинхоса, расхаживавшего около парикмахерской и как будто ждавшего кого-то.
— До свиданья, Лео! — сказал я.
— Не забудь курицу.
Я вытащил из-под столика курицу и вышел на улицу.
Когда я поравнялся с Пинхосом, он неожиданно сказал:
— Сыну Саула Клейнаса не к лицу водиться с такими, как Лео Паровозник.
— А с кем же мне водиться?
— С Пранасом Семашкой или Борухом Дудаком. Они парни рабочие, сознательные, кое-чему научить могут. Зря ты их сторонишься. По синагоге шастаешь, со служкой беседы ведешь. Так ты, пожалуй, совсем в старика превратишься.
— А может, я уже превратился? Лучше скажите, чего вам от меня надо?
— Твой отец был светлым человеком. И добрым.
— С кем?
— Со всеми. Кроме недругов.
— Разве бабушка была его недругом?
— Он и с твоей бабушкой был добрым. Просто она его не понимала.
— Добро все понимают. Даже собаки.
— Ух ты! Ты, оказывается, крепкий орешек. Молодец!
Мы незаметно свернули к пустынной рыночной площади, по которой бродил наш местечковый сумасшедший Беня Цукерман и высоким, нестареющим голосом выкрикивал:
— Многая лета! Многая лета! Ура! Ура! Ура!
Увидев нас, Беня бросился к Пинхосу, схватил его за рукав и, растягивая рот в широкую и жуткую гримасу, завопил:
— Ваше императорское величество! Солдат восьмого стрелкового полка… Вениамин Цукерман! Разрешите помочиться!
И, не дождавшись императорского разрешения, расстегнул ширинку и принялся поливать и без того желтый от конской мочи снег.
— Несчастный, — сказал Пинхос.
Некоторое время мы шли молча. Пинхос держался за рукав, как за кровоточащую рану, а я смотрел на его бледное, словно припорошенное снегом лицо и вспоминал разговор в избе рыбака Виктораса, городские папиросы незнакомца, привезшего мне отцову фотографию, замасленные карты и рот хозяйки, из которого несло тленом.
— Надвигаются исключительно важные события, — наконец заговорил Пинхос. — Скоро вся власть перейдет в руки тех, кто трудится. Пора выбрать баррикаду.
— А что это такое — беррикада?
— Тебе надо учиться, — сказал Пинхос. — Сколько ты прожил на кладбище?
— Почти три года.
— Многовато. Но ты потерпи немножко. Скоро мы тебя оттуда заберем.
— Кто меня заберет?
— Мы, — сказал Пинхос, и я как ни силился, никого, кроме рыбака Виктораса и незнакомца, курившего городские папиросы, при этих словах не мог вспомнить.
— Ну, я с тобой заболтался, — сказал Пинхос.
Он ждал от меня ответа, и я ответил:
— Привезите вашу штуковину. Я ее похороню на время. А вы мне пальто сошьете?
— Пальто шьет мой отец.
— А вы что делаете?
— То же, что и твой отец, — улыбнулся сын портного.
— Риву и Люцию, да?
Эти слова я знал назубок. Бабушка повторяла их всякий раз, когда у нее спрашивали, чем занимается ее Саул.
— Мой сын делает Риву и Люцию.
— Революцию делают массы, — сказал Пинхос, и улыбка согрела его исхудалое лицо. — Когда-нибудь ты поймешь. Держись поближе к Пранасу или Дудаку. Они объяснят тебе.
Объяснить-то они объяснят, но кто сошьет мне пальто?
Авигдор пришел на другой день, под вечер, когда ранние зимние сумерки обволакивают землю и на растревоженный заботами и враждой мир нисходят благодать и умиротворение. Не слышно ни карканья ворон, ни собачьего лая. Тихо. Так тихо, будто все затаилось в ожидании чего-то необыкновенного, будто вот-вот по хрусткому снегу явится мессия или какой-нибудь другой чудотворец — люди ведь никогда не перестают ждать чуда. Наверно, тем они и отличаются от деревьев. Разве деревья не работают? Работают. Растут, едят, ссорятся, засыпают и видят деревянные сны. Что снится той сосне возле сарая? Может, она видит себя лодкой, плывущей по зеркальной речной глади? А может, старушечьей клюкой, стучащей не о мостовую, а в чье-то сердце?
— Что снится той сосне возле сарая? — спросил я у Авигдора, но он только расплылся в улыбке, и от нее покой за окном показался еще более пророческим.
Курица была сварена, сложена в сундучок. Я объяснил Авигдору, как напоить лошадь. Он закивал большой головой и, не раздеваясь, лег на Иосифову кровать. Лег и захрапел. Такого храпа я сроду не слышал. Казалось, перемалывают камни.
Авигдор спал и мстил во сне богу за немоту.
Как я услышал за окнами скрип саней, я и сам не знаю. Видно, глухонемой переворачивался на другой бок и сделал передышку.
Сани подкатили к самому порогу.
— Рыбу просили? — раздался за окном мужской голос, и чье-то лицо прильнуло к стеклу.
Я накинул на плечи кожушок и вышел на крылечко. В темноте я узнал Виктораса и Пранаса.