Просвещать и карать. Функции цензуры в Российской империи середины XIX века - Кирилл Юрьевич Зубков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гончаров, как известно, считал «Госпожу Бовари» результатом изощренного заговора, организованного Тургеневым. Тургенев якобы передал Флоберу планы еще не завершенного «Обрыва», чтобы тот написал роман, прославился, а тем скрыл от читателей оригинальность замысла самого Гончарова, в свою очередь, присвоенного Тургеневым:
Случайно таких сходств не бывает: кто-нибудь да взял у другого. Тургенев хитро рассчитал и видел всю перспективу: он знал, что я юридически уличить его не могу, и потому распорядился смело. Я не ведал о существовании «M-me Bovary» до 1868 или 1869 года, когда печатался «Обрыв»: да едва ли кто-нибудь у нас прежде заметил этот франц<узский> роман — и только когда появился «Обрыв», какая-то невидимая рука подсунула к этому времени русской публике и «M-me Bovary»[342].
Не обсуждая эту фантастическую гипотезу, стоит обратить внимание на вполне реальные параллели между двумя романами. Т. В. Мельник отметила, что «Обрыв» напоминает романы французского писателя темой непредсказуемости и хаотичности человеческой судьбы и анализом причудливых перипетий страсти[343]. Как кажется, еще более значимое сходство лежит на нарративном уровне: так, по мнению Питера Брукса, высказанному на материале «Воспитания чувств», у Флобера акцент также переносится с истории на процесс ее рассказывания, с личности героя на отдельные страсти и желания, с отдельных точек зрения на единое повествование, где неразделимы позиции героев и нарратора[344]. Эта характеристика, как кажется, в целом близка к тем особенностям повествования в последнем романе Гончарова, о которых речь шла выше. Как мы уже отмечали, своеобразный имперсональный стиль повествования у Флобера исследователи связывают с характерной позицией писателя, становящегося объектом внимания цензуры и стремящегося избежать ответственности (напомним, в случае «Госпожи Бовари» Флоберу буквально пришлось оправдываться в ходе судебного разбирательства относительно «непристойности» книги)[345]. Гончаров, конечно, вряд ли мог опасаться вмешательства бывших коллег: его роман был политически вполне благонамерен, а вопросы морали цензоров в это время волновали мало (см. главу 2 части 2). Тем не менее можно, как кажется, связать поэтику «Обрыва» с историей столкновений между Гончаровым-цензором и радикалами.
Создавая свой роман, Гончаров должен был полемизировать с радикально настроенными литераторами 1860‐х годов и делать это в максимально корректной форме. Эти требования были связаны и с эстетическими его принципами, и с опытом службы в цензуре. В статье «Лучше поздно, чем никогда» он писал: «Прибавь я к этому авторское негодование, тогда был бы тип не Волохова, а изображение моего личного чувства, и все пропало бы. Sine ira — закон объективного творчества»[346]. Гончаров едва ли мог, как утверждал Щедрин, прямо выражать свою позицию: это была бы именно пропаганда в стиле генерала Столыпина, которую писатель не одобрял. «Изображение личного чувства» было также противопоказано Гончарову как бывшему цензору. Серьезной проблемой в этой связи становились ситуации, когда Гончаров как литератор пытался полемизировать с авторами, которых должен был запрещать как цензор: очевидно, нельзя счесть нормальной публичной дискуссией полемику, один из участников которой имеет право запретить другому высказываться (показательна гончаровская дискуссия с «Народной летописью», описанная в предыдущей главе). Другой проблемой стал опыт службы в цензуре, прямая критика из уст сотрудника которой, пусть даже бывшего, едва ли оказалась бы убедительной. В 1870‐е годы, сравнительно скоро после завершения «Обрыва», Гончаров писал, явно испытывая неловкость за свою служебную деятельность: «…служил — по необходимости (да еще потом ценсором, Господи прости!)…»[347] Таким образом, эстетика Гончарова и необходимость служить в цензуре определили парадоксальный характер полемики, которая от него требовалась.
В наибольшей степени характерная гончаровская поэтика, основанная на отказе от прямых высказываний и оценок, проявляется в тех областях, которыми цензору приходилось заниматься наиболее часто, — в отношении к интимной жизни и к «нигилизму». Первая из этих тем послужила, как известно, причиной для судебного преследования романа Флобера (впрочем, автор «Обрыва» об этом мог и не знать); вторая оказалась источником постоянных проблем в цензорской деятельности самого Гончарова. Исследователи редко обращают внимание на огромную роль эротических образов и сцен в прозе Гончарова. Анекдотический пример нежелания думать о такого рода сценах представляет работа В. И. Мельника, посвященная позднему рассказу «Уха»[348]. В этом произведении описана поездка за город на рыбалку, где три женщины по очереди заходят в шалаш к пономарю Ереме, откуда появляются «запыхавшись» и «в возбужденном состоянии». Описание того, что именно происходило в шалаше, у Гончарова отсутствует. Мельник утверждает, что пономарь, будучи хотя бы косвенно связан с православной церковью, словом веры обличает грехи всех трех героинь, чем и приводит их в возвышенное состояние. Как мы покажем далее, для автора «Обрыва» эротическое оказалось серьезной проблемой.
Российская цензура середины XIX века пристально следила за «пристойным» и «непристойным». В частности, известный поэт и сотрудник Комитета цензуры иностранной А. Н. Майков запретил ввоз через границу французских изданий все той же «Госпожи Бовари», недовольный слишком откровенным изображением страстей[349]. Гончаров также неоднократно обращался к подобным критериям, однако почти всегда по отношению к драматургии, которая вообще тревожила цензуру намного больше (подробнее см. главу 2 части 2). Если ограничиться печатными изданиями, рассчитанными на менее демократическую публику, способную, как предполагали многие цензоры, корректно понять специфику текста, то отзывы Гончарова о «непристойностях» становятся редки и скорее будут клониться к одобрению.
Судя по всему, Гончаров был склонен оправдывать эротические намеки в литературных произведениях либо эстетическим совершенством, либо политической целью — борьбой против «нигилизма». По поводу приписывавшегося Пушкину стихотворения «Вишня» цензор ссылался на художественные достоинства произведения: «В стихотворении „Вишня“ <…> в описании „раздавленной вишни“, можно подозревать намек на другое, но намек этот прикрыт свойственною Пушкину грациею и не оскорбляет приличия» (Гончаров, т. 10, с. 23). Интересным образом Главное управление цензуры