Два писателя, или Ключи от чердака - Марина Голубицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Настя.
— Чмутов Елене намекает, что у него роман с Настей…
Напряжение в трубке. Уже можно и затянуться, и выпустить дым.
— Ириночка, он что, намекает, что у нас с ним роман?
— Не совсем, он же любит туман напускать…
Лера долго молчит. Вдруг вспоминает:
— Ириночка, Ватолин искал Ленин факс. Я посоветовала, спроси у Фаины, он отвечает, не могу. Угадай, почему. Но тебе это не понравится.
— Да легко. Потому что Фаина — Ленькина любовница, он это от Чмутова узнал…
— Точно.
— Бедный Ленька! Все из–за меня. Ладно, хоть Фаинке какой–то навар. Лера, но ты–то Ватолину объяснила, что Фаина — моя любовница?
117
На следующий день я сажусь за пьесу. Бабушка к приезду девчонок печет хлеб, мне приходится следить за духовкой. Если не справлюсь, квартира наполнится гарью и газом. Чмутов с порога кричит:
— Это что, хлебом пахнет? Фантастика! Этот запах… чувствуешь? Будто купол… Девяносто два года, господи! Где ж силы взять на такую жизнь?
Он трезв, но взбудоражен сильней обычного, даже щеки горят. Он говорит о своем отце, говорит что–то сердитое, я почти не слушаю, потом спрашиваю:
— Игорь, за что ты сердишься на отца?
— А ты подумай, Иринушка, человек прожил жизнь и вообще ни о чем не задумался! Ни разу. Писатель, журналист… Говорит, ты зачем мне рассказываешь, что наркотики принимаешь, мухоморы ешь, пьешь мочу. Я отвечаю, да просто, чтоб ты знал. Ты вот зачем из Германии приехал и пишешь про то, где был, куда ходил? Ты думаешь, это кому–нибудь интересно? Кстати, я знаю, Иринушка, что ты знаешь про нас с Лерой. Мне Лариса сказала.
Вот черт! Вот откуда эта его лихорадочность. Он сидит, я стою.
— Мы с Ларисонькой хотим тебя в гости пригласить. Она прочитала твою повесть, ей очень понравилось, на самом деле понравилось, знаешь, это так трогательно, она сегодня с утра, лежа в кровати, перечитывала, — он смакует звуки, как Пьюбис. — Одним словом, мы хотим устроить прием в твою честь. В силу наших возможностей, конечно.
Я польщена и… рассержена.
— Игорь, зачем ты мне про Леру такое говоришь?
— Дак я же, Иринушка, правил своих ни для кого не меняю, я и Ларисе все рассказываю.
— Ларисе! Ларисе ты рассказываешь, чтоб она за тебя держалась крепче, а мне?.. Ты что, защищаешься от меня, Игорь?
— Да кто ты такая, чтоб от тебя защищаться? Что ты сделать мне можешь?
— Ну, мало ли… — усмехаюсь. — Влюбиться в тебя могу.
— Влюбиться? — он от души вздыхает. — Иринушка, мне кажется, ты все время меня за нос водишь… У нас ведь последний урок? Не одолжишь ли ты мне денег? На неизвестный срок. Меня тут с переводами кинули.
118
Я провожаю Чмутова и выгуливаю Диггера. Конец августа. В воздухе легкая прохлада, стойкая влажность. Я помню в августе не небо и не листья, я помню всегда этот воздух, чуть грустный, тревожащий. Папа покупал роскошный букет, похожий на маленькую пирамидальную клумбу: по краю львиный зев бордового бархата, как кресла в оперном, за ним простодушные астры и напыщенный георгин, а в центре блистательный гладиолус. Букет папа приносил еще в августе, а уже завтра был сентябрь и новая парта с потеками краски под крышкой, с застывшими зелеными каплями: если отколупнешь, испачкаешь белый фартук.
Цветаева пишет, что в любви для нее существуют лишь двое, она и ее любовь, а третий — объект любви — лишний… Кончилось лето, кончилась смена в пионерлагере. Можно взять адрес и прийти в гости, да мы вообще в одной школе! — но даже в десять лет понимаешь: лето кончилось…
— Игорь!
— Что? Что с тобой, Иринушка?
— У нас сейчас выпускной бал — на английских курсах.
— Выпускной бал? Ты так это чувствуешь?
— Да — несмотря на все твои кувырки. В музыкалке на выпускном я любила даже Ципору Израилевну, сольфеджистку. А в школе? Кто–то плакал, кто–то напился, кто–то кого–то обманывал, кто–то был счастлив. Давай прощаться.
— Ну давай, Иринушка, ты так смотришь на меня… Так потянулась…
Мы стоим посреди квартала. Он кладет руки мне на плечи, целует в губы: чмок. Диггер нервничает. Я ухожу.
119
— Лерочка, ты стоишь? Сядь, пожалуйста.
— Ириночка, ты меня пугаешь.
— Мне было бы проще нарисовать схему, но телефон… к тому же ты филолог и мыслишь образами. Представь себе бильярд. Или систему зеркал… Я не хочу, чтоб прилетело от них, хотя Ларисе я обещала, но… Лучше я буду говорить быстро. Она мне сказала, что он ей рассказал. Ты помнишь: угол падения равен углу отражения? А потом он сказал мне, что она ему об этом сказала. Уходя, добавил, что ты об этом уже знаешь… что он ей про тебя рассказал. Три стрелки из него, а на него одна, Ларисина. В меня два раза попало… Будешь делать заявление?
— Я пропускаю ход.
— Ну и правильно. Как ты думаешь, зачем меня вовлекли в это действо? В назидание? Что я для них, линза? Или бильярдный бортик?
— Ириночка, а мне кажется, что ты сама в Игоря влюблена. Просто так в такое действо не вовлекаются.
— Может быть… С одной оговоркой: не безрассудно. Я помнила все предупреждения. Хотя меня и не искушали. А я тебя не обидела?
— Нет, ну что ты. Это началось еще в университете, когда я была недотрогой, профессорской дочкой. Мужчины, не сумев меня присвоить, творили мифы. Миф требует распространения, слово должно быть явлено.
— Кстати! Я написала первую картину.
Мы договариваемся о встрече. Леля идет в ту же гимназию, где учится Лерин сын. Первый раз в первый класс. Надо бы купить роскошный букет.
120
Свекровь и Маша сидят в узехонькой Машиной комнатке и читают. У них одинаковый наклон головы, свет сбоку, как на картинах Вермеера, темно–зеленые шторы и такое же покрывало. Читают быстро, передают друг другу листочки, листочков немного, всего–то сорок. Первой на кухню поднимается Дина Иосифовна, откашливается и всплескивает руками:
— Ириночка, дай я тебя обниму! Я даже прослезилась.
Вскоре является Маша, смущенно улыбаясь:
— Здорово, молодец. Так неожиданно все закончилось… И легко читается…
Сама–то я с пяти лет любила толстые книжки. Считалось, что «Робинзона Крузо» я прочитала именно в пять, и в эту легенду я верила, пока пять лет не исполнилось Маше. Наверное, дается что–то одно: читать толстые книжки или чувствовать детство своих детей. Я стала думать, что прочла «Робинзона» в шесть, а может, и в семь лет, дальше отодвигать было некуда: я помнила ужас, когда Робинзон увидел в песочнице человеческий след, а воспитательница позвала с прогулки. Трудная толстая книга высилась в детском сознании памятником читательскому подвигу. «Собор Парижской богоматери» Гюго, честно усвоенный «Париж с птичьего полета» — двадцать три страницы бездействия на пути острого сюжета. А цвейговская «Мария Стюарт»?! Я осиливала в пионерлагере ровные, как сосновые бревна, строчки, без единого диалога, на самом коротком бревне поскользнулась, забуксовала и запомнила на всю жизнь:
«Меррей — волевая натура».
Леня отужинал, теперь читает — последние страницы. И начало, и середину он читал раньше, как свежую выпечку — прямо в компьютере. Леня читает, я жду триумфа. Лелька тоже ждет, блестит белками, крутит в пальцах подол: «Мамик, как ты думаешь, папе понравится?» Леле не терпится показать папе браслеты из бисера: сама плела. Папа выходит из спальни.
— Ну что, нормально.
— Как… нормально? Опять нормально?!
— Хорошо, молодец. Ну, давай, Лелькин, что там у тебя?
Я потрясена. Дина Иосифовна прижимала меня к груди. Чмутов с Майоровым хвалили…
— Леня, ты что?! Что тебе не понравилось? Скажи сразу!
— Да все хорошо, хорошо… Когда это ты так научилась? Молодец, Лелькин.
— Хорошо? Но я… я ведь справилась с композицией?
Леня не вовлекается в обсуждение. Леля с Зоей вынимают из пожелтевших газет кошек, вылепленных из дачной глины. Кошки похожи: худосочные, длинные, с вопросительными знаками хвостов. У одной чуть отколото ушко, у другой хвост — Леля с Зоей соперничают в горе, потом успокаиваются и рассказывают наперебой, как красили лодку, пошел дождь, поймали подлещика…
Я с трудом дожидаюсь отбоя, забираюсь с головой под одеяло, втягиваю в свой домик все края. Я — пирожок швом вовнутрь. Чем утешаться: муж плохой или повесть плохая? Ленька сопит в темноте, ищет лазейку, обследует границы и обнимает меня, как новорожденную, прямо в коконе.
— Да нет, Иркин, ты молодец. Извини. Я… ну просто я заревновал, что моя жена страдала… из–за какого–то там грузина…
Я высовываюсь:
— Не выдумывай, Ленчик! Ты вживе никогда не ревновал!
— Просто я никогда не показываю.
Я возмущенно распеленываю руки: