Сибирский редактор - Антон Нечаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Компьютерная волна в литературе – неизученный культурный феномен. Волна компьютерных литераторов. Спор физиков с лириками выглядит романтическим бредом с позиции наших дней. Прагматика, личное жизнеустройство как основная цель, минимальное знание (один наш редактор-компьютерщик обожал подписывать города в публикациях, хотя ему было официально запрещено это делать после скандального номера, в узких кругах прозванного «Новый (Фантастический) атлас России») в сочетании с решительной выгодой – основные боевые характеристики литератора компьютерной волны. Появились они, когда журналами и издательствами руководили престарелые кадры, не склонные к апгрейду. Но время вязало свое, и мальчики в маечках с иностранными надписями вынужденно заполонили пространства пыльных редакций. Старики, про себя плюясь на молодежные патлы, заумный сленг, скрипя радикулитом, терпели «прогрессивную молодежь» и любую писульку своего компьютерщика печатали (а вдруг сбежит? С нашими зарплатами-то). В случае, если зуд литдеятельности у техподдержки был слишком внушителен и неодолим, ребятки открывали собственные журналы в сети на зависть уходящему поколению, и не мечтавшему о таком самиздате.
Третья редакционная примечательность: стол в большой комнате. Центр всей экспозиции и один из центров редакционной жизни вообще. Обычно стол (и не стол вовсе, а маленький журнальный столик) был завален рукописями, приготовленными в раздачу членам редакционной коллегии для их экспертных оценок, но частенько, по поводу и по настроению стол расчищался, рукописи отправлялись по углам или на пол, я летел в магазин (сыр, вино и копченое мясо. «А если вино закусывать сыром, то цирроза не будет»), Меркулович мыл стаканы, непьющее Дарование углублялось в себя или валило домой под осуждающим взглядом начальника; с автобусной остановки колупали в редакцию гости. Стол расцветал бутылками и закусками. И разговорами. Солировал снова Меркулович, человек бывалый и много знающий. Гости поддакивали, я подливал. В основном себе. Было весело напиваться, слушая о том, как Меркулович в молодости едва не развелся с Галей. Или как пару неделек назад у него не получилось со специально приехавшей издаля любовницей. 1. «Был в Москве, завел себе такую красотку, и представить себе не можете. Все, думаю, заманал меня этот Красноярск, отбиваю телеграмму супруге: „Прощай, у меня другая, буду подавать на развод“. Возвращаюсь ненадолго за вещами и дела кое-какие прикрыть, а она, супружница, меня и спрашивает жалким голосом: „Слышишь, Ринатик, я тут телеграмму какую-то странную получила, ничего не поняла. Что ты хотел мне сказать, милый?“ А, ну что скажете? Разве уйдешь от такой?»
Галя, жена Меркуловича, сухонькая старушка железного нрава, профессор-технарь, в литературе разбирающаяся не хуже, а то и лучше Меркуловича, многие литературные решения принимавшая за него… Она конечно могла ничего не понять, куда уж ей-то…
2. «Понимаешь, гостиница, и номер хороший, красиво, удобно, и сиалиса нажрался (виагру он не употреблял – сердце больное не позволяло), но не стоит и все. Но она умная, не обиделась. Так и уехала к мужу ни с чем».
Работая в журнале, я был на хрен никому не нужен. Как не нужен и Меркулович, не нужно и Дарование. Но иллюзия нужности и даже собственной важности возникала. Многие друзья-писатели, особенно из деревень, да и городские тоже при встречах почти заискивающе интересовались: «Как там, Антоша, мои рассказики? А стихи читали уже? Что Ринат Меркулович говорит? А сам-то ты видел? Как думаешь, пройдет?» И в основном проходило. Ринат Меркулович, шеф и главред, был еще покладистее меня, ссор никаких не любил, и как человек воспитания сельского и советского боялся всяких обид, склок и сплетен: не дай Бог сглазят или начальству пожалуются. А еще хуже, охают на весь свет, как зажимателя самородков. Или прославится не дай Бог какой-нибудь такой идиотина (с нашими иногда бывает), а на родине его вовсе и не печатали. Эх, Ринат Меркулович, Ринат Меркулович, куда смотрел?
Самым злым из нас в отборе рукописей было Молодое Дарование. Оно в основном занималось стихами, потому что прозу читать слишком муторно, а любимую Молодым Дарованием фантастику, которой в редакции было больше, чем бесплатных рекламных проспектов в почтовом ящике, ему читать не доверяли. В фантастике он бы одобрил все.
Дарование мало пило, но зато дымило, как труба революционного ПВРЗ, и трахало девок. Девка, по вкусу дарования, должна была быть темненькой, желательно не очень крупной (но и крупные иногда проскакивали), с неким ущербом в глазах. Что-то вроде обиды на жизнь, на родителей ли, на парней прежних… Молодое Дарование, будучи поэтом, обладало чувствительным сердцем и жалело этих внутренне несчастных девушек. А во многих даже влюблялось. Поэтому если приходила в наше мужское редакционное логово эдакая девица со стихами, Дарование едва заметно моргало ей левым глазом, девушка скидывала пальто, бежала в угловую каморку, где в скорбном одиночестве «наше сибирское поэтическое все» проводило недолгие рабочие часы, и там уже жертва скидывала все остальное. Публикация поэтессе была обеспечена.
(Это знаменитое моргание глазом у Дарования настолько вошло в привычку, что за пятилетие редакционного траха стало напоминать нервный тик. Глаз моргал уже сам, по поводу и без повода. Сначала смаргивал только при виде пишущих девушек, потом при виде просто пишущих дам любого возраста, потом (и это удивительнее всего) процесс опознавания тиком объекта двинулся не в половую, а в творческую сторону. Дарование непроизвольно смаргивало при виде самого процесса писания, вне зависимости от того, кто пишет: женщина или седобородый дед. А поскольку магия моргания сохраняла свою прежнюю молодую силу, Дарование не один раз попадало в неприятные казусные ситуации, о которых и упоминать-то невежливо).
Позитивные, яркие девки не находили у молодого поэта сексуального отклика. Поэтому пара таких созданий пришпиливалось ко мне, но я, как человек женатый и трагически верный, не знал толком, что с ними делать. Одна, ухватив меня за рукав, вела на кухню, читала инфантильного Блока, которого я не люблю, и трещала о том, что так, как пишу я, писать стихи невозможно. Поэзия должна быть красивой, а о говне ни писать, ни читать не хочется.
– Но мир-то говно, – как мне казалось резонно возражал я. – Дерьмо ведь в нем тоже есть?
– Как ты не понимаешь, – ее блондинистые мозги пылали негодованием. – Я помню вечер, я на теплоходе с любимым, он обнимает меня и шепчет: «Ваши пальцы пахнут душами…» Лунная дорожка, вдалеке плеск весла… Вот это поэзия! А ты… Или социалка, или дрянь какая-то.
– Но литература же не просто красивость. Мы ведь можем и изменить что-то вокруг нас? Или хотя бы увидеть мир как-то иначе?
– Это старый спор, – румяна на ее щеках будто умнеют, – и такие, как ты всегда в нем проигрывают. В жизни проигрывают. Вы умираете, и только тогда вас хвалят, вас признают. Но тебе это уже неважно. Ты хочешь получить что-то сейчас или не получить вовсе, ответь мне? – и тут она кладет ногу на ногу, свою прекрасную ногу на самую обыкновенную, на мою.
Когда девушка эта вошла в редакцию, у шефа нашего ощутимо напряглось в паху, возникло редкое в его годы половое волнение (моя ежемесячная обязанность по отделу прозы: бегать через дорогу в аптеку и по дисконтной карте закупать виагру и сиалис для начальника и для пары его друзей. Они, видите ли, сами стеснялись. Шеф юморил: «Славы не нажил никакой, Антоха, а как зайдешь в аптеку, обязательно, блядь, узнают. Сходи уж, не поленись, купи старику „конфетку“»). Позитивные, недалекие блондинки, кажется, вполне могли освободить Рината Меркуловича от сиалисной зависимости. По крайней мере, при виде моей блоковской поклонницы у шефа так очевидно взыграло, что я от всей души порадовался за старика. Вот такую девку ему бы на месяц, чтобы грела в постели, чтобы смеялась, сверкала слепяще глазками, зубками, чтобы пила в волю, чтобы радовалась подаркам, чтоб сама себя дарила без скромности и стыда. Старик бы помолодел сразу годков на дцать. Возможно, омоложение таким способом его бы убило, но, положа руку на самое основное, разве не именно таких радостей мы ждем и жаждем больше всего на свете?
– Может, все-таки прочтешь что-нибудь, – я пытаюсь скрыть от нее все сразу: легкое покраснение, задыхание, отвердение.
Она читает отрывок из своей прозы. Прозу эту я видел, и проза эта ужасна. И не проза, а так… Вывалившаяся из трусиков прокладка.