Сибирский редактор - Антон Нечаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один такой друг забурился с двухнедельного алкогольного забытья к нам в редакцию. Замыслил у шефа взять интервью для не раскрученного, но гонорарного местного издания. Я его предупреждал: в редакцию к нам не ходи, начальник чужих пьяных, да еще пьяных водкой не любит, выгонит. Но Колечка не послушал. Приперся.
Он уже два месяца жил у меня. На одном из юбилейных торжеств (писателей и литературных проектов у нас в области много, что ни месяц, то юбилей), на легком вино-газировочном фуршете я вдруг услышал в разговоре у соседнего столика знакомую фамилию сокурсника по Институту литературы. И среагировал на нее автоматически: парень этот был неплохим товарищем, пьющим вахтовым методом, три месяца на запой, три – на абсолютную трезвость. Любил сокурсник мой также участвовать в драках и песни орал собственного сочинения под гитару. Я подумал, что он, наконец, прославился, если наши за столиком про него говорят. Или натворил что-нибудь. Подошел, гляжу, а там он стоит собственным своим фасом и профилем. Как живой. И пиво пьет, им же под полой принесенное.
Снимал Колечка квартиру у противной характером бабки, за квартиру ей не платил, потому что противная, да и денег у него не было, а бабке рассказывал, что вот-вот ждет обязательных поступлений из литературного фонда, где он якобы всех знает и все знают и уважают его. Бабка то верила, то не верила, но Колечку не выгоняла пока. Однако тонкий вольфрам доверчивости в ее сердце тускнел и трещал, чем дальше, тем агрессивнее.
Я пытался по мере сил своих слабых писательских поддержать этот гаснущий костерок кредитного сочувствия: подбрасывал туда разноцветные полешки наших журнальчиков (смотри, старая, с кем Коля дружит, надежные люди, известные, какие тома издают), звонил как-то ей от имени фонда известного криминального предпринимателя и измененным голосом спрашивал Николая, а поскольку Николая не было (он в этот момент сидел у меня), просил ему передать, чтоб зашел, что сам Анатолий Петрович желает с ним побеседовать (бабка сразу припухла).
Костерок все же сгорел, и Колечка переехал ко мне на неопределенное время, пока устроится. Или что-то изменится.
У нас в городе он стопорнул почти случайно, ехал домой, задержался у нас на денек проездом, да оказалось, что в городе нашем у него полно друзей, многие помнят его давнишний концерт в Доме заслуженного педагога, до сих пор его любят, а кое-какие барышни даже мечтают оженить на себе. Приют он нашел у меня, чем занять способного столичного поэта (Коля вполне считался столичным, и Институт литературы окончил и в столичный союз литераторов вступил) озадачился другой его верный приятель: Коле заказали серию интервью с известными людьми для не раскрученного, но гонорарного издания. Приятель одарил Колечку диктофоном, гитарой для вдохновения, но присмотревшись к испитой колиной морде и взгляду, лишенному позитива, исчез на долгие месяцы без следа.
У меня дома, попутно вспоминая времена нашей общей учебы, мы с Коляном разрабатывали и осуществляли план по уничтожению чекушек во всех продуктовых лабазах окрестностей. Я, как человек, не склонный к математике, и поэтому постоянно что-то высчитывающий, рассчитал, что пол-литра чекушками на два с половиной рубля дешевле, чем одной бутылкой пол-литру брать. К вечеру на кухне у батареи отопления выстраивалась параллельная батарея, только уже отогревшая и отстрелявшая свое. На подаренной на время гитаре Колечка бацал редкие свои песни, представляя новый и единственный пока собственный компакт-диск, курить выбегали в подъезд под мат некурящих соседок с маленькими оголтелыми грудными засранцами, стопка за стопкой – смотрели теннис, как заматеревший татарский конь зарабатывал очередную сотню тысяч «зеленых»; иногда на Колечку накатывало вдохновение, и он ходил вокруг дома с бутылкой пивка, уставясь в землю и складывая неказистые строчки то ли в очередной коммерческий роман, написанием которых он периодически зарабатывал в столице, то ли в новую стихотворную книжку а ля Борис Леонидович.
В известных людях, с которыми Коля уже записал интервью, числились главный режиссер Пушкинского театра, влиятельный на местном бардовском косогоре автор-исполнитель… Мой шеф стоял в очереди третьим. Коля не мог его миновать: все-таки шеф – имя, потом у него журнал, следовательно, может напечатать, ну и вообще, мало ли что…
Но в подпитии приходить не надо было.
Коля пришел пьяный, как старый отечественный патефон. Ринат Меркулович заметил его нетрезвость, когда Коля еще топтался в предбаннике: шеф – человек чуткий, не дай Бог такую бабу в сожительницы. Интервью не получилось. Коля пытался спрашивать, но рот его едва открывался, звуки, выходящие из колиного закадычья, напоминали скорее язык наших братьев эвенков, чья кровь в большом проценте текла в колькином теле, а Ринат Меркулович в эвенкийском ни бум-бум (он и татарский-то плохо помнил). Диктофон, словно верный градусу собутыльник, глючил на каждой фразе, не соображая, зачем его беспокоят и что такое значительное на него записывают. Терпение шефа лопнуло, он начал мне, сидящему от него по правую руку, нервно подмаргивать: выводи товарища. Я потрогал Колечку за рукав: пойдем, говорю, Коля, к Ринату Меркуловичу сейчас гости придут. Колька неожиданно для меня не стал спорить и послушно направился к выходу, но повернул не в прихожую, а на кухню, где опять достал пиво из рукава и потребовал в запивку водяры. Водяры не было, кухню надо было освобождать. Я на миг отлучился в редакторскую уточнить инструкции, в кухне раздался оглушающий грохот. У нас на кухне трогательной приживалкой коротала свои дни древняя табуреточка, которая частенько роняла граждан, доверивших ей опрометчивые зады; очевидно, Коля присел именно на нее. Я и не дернулся, а продолжил уточнять свои действия у начальства, которое по такому случаю отпускало меня с работы вместе с неудавшимся корреспондентом. Вернувшись на кухню, я обнаружил Коляна лежащим на боку посреди кухни на боку с рукой в мусорном ведре, со слюной на подбородке, с невменяемым взглядом, тело искорежила судорога. Приступ напоминал эпилепсию. С трудом я его поднял, вызвал машину, затащил на заднее сиденье под тревожный клекот таксиста; через пяток минут бедолага пришел в себя, но совершенно не помнил, что с ним случилось. Шеф в это время подальше от неприятностей вообще покинул редакцию. Мы поехали домой. Одно было ясно: пить надо было заканчивать. И отсюда вытекало второе: Колю пора было отправлять домой.
От Колиного приступа редакция, к счастью, не пострадала, лишь коварную табуретку пришлось окончательно выкинуть. Одной редакционной достопримечательностью благодаря моему товарищу стало меньше.
(Колечку тем не менее я спровадил до дому не ранее, чем через два дня: пришлось слегка похмелить друга да съездить с ним до газеты забрать башли за уже опубликованные материалы. Денег оказалось до обидного мало, едва-едва на автобус хватило до Колькиной лесопилки. Напоследок на автовокзале был «портвейн» производства Шарыпово и нудные разбирательства с милицией по поводу распития спиртных напитков в общественном месте вместе.)
Я вижу в окно, как Саныч с натугой останавливает под моим окном раздолбанную тойоту – лед. Открываю форточку – сейчас он меня выкликнет. Я почти собрался. Сумка, водка на всякий случай, несколько моих книжек. Мы едем к Колечке, я хочу его навестить, хотя понимаю, что это бессмысленно. Пятый год он валяется в сумасшедшем доме Северо-Ангарска с потерей памяти. Падение в редакции, в то время показавшееся забавной случайностью, связанной с откровенным перебором, очевидно, явилось не просто так. Сильный телом, как неандерталец, Коля легко вынес на своих почках, желудке, печени, руках и ногах многовагонные водочные составы. Отказал мозг. Не захотел больше помнить. Тот критический перегруз прошлой московской семейной жизни задавил настоящее, воспротивился новым дням, не впустил их ни одного. «Сколько он так протянет?» – спрашиваю Саныча. «Да хоть сотню годков. Так-то он как скала. И прошлое помнит. Но ты к нему можешь хоть каждую минуту подходить здороваться, он тебя как впервые встретит».
Морозный ветер шлепал по лобовому стеклу, словно морж ластой: тяжело, мокро и холодно. «Зря поехал» – досадовал я, – «К чему мне это? Я снова как последний рубеж, как харон-провожатый. И друзьями с Коляном особо не были, просто здесь, как последнее сито, как тонкая проницаемая пленка, ниже которой уже осадок, самое дно, живоплавильная печь. Многие здесь оседают перед падением, перед окончательным сходом в небытие. Сам же барахтаешься год за годом, как жук-плавунец, мечешься по поверхности, но и сам все равно оседаешь. Только медленнее, неощутимей. Но и удержаться никак. Слишком тяжел для сего деликатного покрытия. Все осели. И все осядут. Я пока трепыхаюсь. Родной потому что. В своей среде, своем придонье».