Жилец - Холмогоров Михаил Константинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей Пантелеймонович, виртуозно владевший казацкой шашкой, но книг за свою жизнь прочитавший едва ли полтора десятка, газет же не читавший вовсе, по генеральскому капризу был определен в редакцию «Святой Руси». «Святую Русь» тоже писал один человек – бывший хроникер суворинского «Нового времени» Иван Фомич Сухарев, уютный старичок в белой пикейной панамке. Мало-помалу и Горюнов стал строчить заметки, репортажи, потом даже и фельетоны, борясь с косноязычием русского воина, потея от непомерной тяжести труда, который раньше он и не почитал за труд – подумаешь, языком молоть! А ты поди помели! Нет, кули, набитые тяжелой влажной солью, таскать в марсельском порту куда как легче…
И все время ведь надо держать ухо востро, смело отражать выпады ехидного Щелопанова, не прощающего противнику ни единой оплошности. С таким бы умением да воевать! Однако ж стратег Хлобыстов, патрон Щелопанова, тем и прославился, что за три войны не выиграл ни одного сражения. Но в Софии кому до этого дело? И что проку от того, что в германскую Самохвалова отличал сам Брусилов, что в гражданскую Николай Петрович оборонял Ростов, брал Орел… Где теперь Ростов, где Орел? И где любимый главнокомандующий – продавшийся большевикам генерал Брусилов?
Смертельного врага Щелопанова Горюнов представлял себе этаким плешивым пузатеньким господинчиком с вечно пьяными голубыми глазками, вооруженными острыми, хищными зрачками; они на миг выскакивают, как мышь из норки, зорко осматриваются и тут же упрятываются в голубую похмельную муть. Встречал он таких господинчиков.
Года полтора войсковой старшина сражался с Щелопановым. За это время Алексей Пантелеймонович научился не только писать, но, к немалому своему изумлению, и читать. Оказалось, это целая наука, преподанная ему терпеливым редактором Иваном Фомичом. Сухарев заставил его прочитать «Капитанскую дочку», «Мертвые души», «Войну и мир» с тем, чтобы хоть попытаться понять, как это сделано. Самому Сухареву, судя по всему, уроки впрок не шли: статейки его писаны были кучерявым провинциальным слогом, тот же слог усвоил и прилежный ученик. Сухарев же посоветовал для обретения формы вести дневник с воспоминаниями о минувшем и событиями текущего дня.
В роман Горюнов ринулся сам.
23 мая 1924 года, как датирует это событие дневник, Алексей Пантелеймонович сидел на террасе турецкой кофейни, с тоскою глядя на восток, где за горами, за долами, за синими морями простирается равнодушная к нему родина. Писание дневника сыграло с ним злую шутку. Он втянулся в это грустное и бесполезное занятие, дневник развалился, превращаясь на глазах в невероятную смесь правды и вымысла, причем вымысел почему-то оказывался убедительнее и ярче простодушной правды. Он перестал понимать цели еженощного труда, тем более что по утрам обострялась тоска – глухая, черная, хоть горькую пей.
В таком-то состоянии из тяжкой задумчивости его вывел франтоватый господин лет не более тридцати.
– Очень приятно увидеть русского человека, с тоской взирающего на недоступный восток, – сказал господин.
– А откуда вы взяли, что я русский?
– По еврейской скорби в глазах.
Нельзя придумать большего оскорбления для казачьего войскового старшины. Казак может всю жизнь прожить, ни разу не увидев хотя бы одного еврея, но ненависть к несчастному племени растет из поколения в поколение. Так, мол, отцы и деды завещали.
– Да будет вам обижаться-то! Мы все теперь стали похожи на евреев – та же тоска во взгляде даже поверх улыбки, поверх безудержного смеха. Да мы и есть евреи – отовсюду гонимые, нигде и никому не нужные.
Так началась эта беседа, к концу которой выяснилось, что франтоватый господин и есть ненавистный публицист Щелопанов, золотое перо эмиграции.
– Мы здесь даже самим себе не нужны, уважаемый Алексей Пантелеймонович. Жизнь осталась там. Вот мне двадцать пять лет – счастливейший возраст, а я глубокий старик. Я живу старыми, дореволюционными мыслями, вижу старую, дореволюционную Россию, которой нет и никогда уже не будет. А впереди – черт его знает, что впереди… Целая, может и долгая, жизнь без цели и смысла, в поденном рабстве у сумасшедших старцев – что мой Хлобыстов, что ваш Самохвалов. Ей-богу, мне кажется, что наши генералы ничем не лучше большевиков. Дай таким власть – всю Россию утопят в крови, а что делать дальше с оставшимся населением, им неведомо, да они и знать этого не желают. Кроме дутого тщеславия, ничего от них не осталось.
Вот тебе и смертельный враг!
Поговорили и разошлись. И вроде ничего особенного – мало ли встреч было за годы скитаний да с такими людьми – не Щелопанову чета. Но этот молодой человек с беспощадной ясностью высказал мысли, которые беспокоили и самого Горюнова, но он боялся облечь их в слова, в четкие формулы.
И отныне Алексей Пантелеймонович, неблагодарный христианин, клял судьбу за чудо своего спасения. Который уж год носит его, вызволенного из-под расстрела, как мусор ветром, по миру без цели, без смысла. Хоть и на десять лет он старше Щелопанова, но жизнь впереди – долгая и заведомо старческая – страшила больше смерти. Он сдался болезни. Роман, который он начал писать в ночь с 23 на 24 мая 1924 года, не лечил, а, напротив, лишь усугублял ностальгию.
Возвращение в Россию стало навязчивой идеей. Любыми путями – но одним бы носком сапога на самый краешек русской земли ступить, а там хоть трава не расти над моею могилой. Путь был один – уговорить Самохвалова, располагавшего не только деньгами, но и своими людьми у границы, которые ведали контрабандные тропы.
Генерал был упрям и несговорчив. Он раз и навсегда определил Горюнова в редакцию «Святой Руси» и уже знать не хотел, что Горюнов из нижних чинов выбился в войсковые старшины, что он – кавалер Георгия 4-й степени и Владимира 3-й с мечами, что его боевой опыт побогаче, чем у какого-нибудь поручика Макина, который сгинул, едва дойдя до границы. Но судьба Макина как раз и стала на пути проектов Самохвалова. Это была уже четвертая группа, схваченная или уничтоженная чекистами. О двух – Павлова и Черемшина – сообщали советские газеты в судебной хронике, группы Лебедева и Макина исчезли бесследно; скорее всего, живыми не дались, а чекисты не большие охотники признавать свои промахи.
Навязчивая идея превращает психа в броневик. Перед ним падают все преграды. Больной ум становится изуверски изобретателен. Горюнов додумался писать самому себе письма от станичников Терского края, в которых казаки уверяли любимого войскового старшину, что они готовы в любой момент поднять по его приказу восстание против ненавистных коммунистов с их советами, комбедами и главным злодеем – ГПУ. А кубанские и донские – поддержат, уговор есть. Письма эти, якобы доставленные в Варну и Константинополь советскими матросами, а оттуда по цепочке – адресату, он приносил Самохвалову как верное доказательство срочной необходимости переправить его в Россию.
Генерал был неумолим.
– Уже четыре группы провалились. А я вас, голубчик, слишком высоко ценю, чтобы губить понапрасну.
– Так то были группы, а я – один. Мне помощники не нужны, их дома достаточно.
– Нет, голубчик, вы мне здесь нужны. Сухарев совсем уж плох, дряхлеет на глазах, а газета – дело хлопотное, без вас там полный зарез.
И на этот аргумент нашелся Горюнов. Он уговорил недавнего смертельного врага Щелопанова бросить своего маразматика Хлобыстова и блистать отныне золотым пером в «Святой Руси» за остатки эвакуированных богатств Самохвалова. Неподкупный пензенский публицист с легкостью согласился: вместе с последними крупицами ума у Хлобыстова заметно истаяли капиталы. Работать стало веселее, только вот беда – бороться не с кем. Тогда-то «Святая Русь» вспомнила о несчастных соотечественниках, брошенных ими страдать под игом большевиков.
Но лучше от этого Горюнов чувствовать себя не стал. Советский Союз через посольство стал покупать вместо двух пять экземпляров газеты, что могло означать лишь внимание к ним чекистов и агитпропа ЦК РКП(б); в эмигрантской же среде она, как и раньше, за солидную не почиталась, и подписчиков почти не находилось. Так что все их с Щелопановым усилия уходили в пустоту.