СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ - Б. Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас, как никогда, в этом святом месте чувствовал молодой монах соприкосновенность миров, здешнего и высшего, слиянность жизни происходящей и легенды о ней, творимой сразу же, в самом течении жизни, и открытость всякой души человеческой суду вышнему, уже творимому днесь и ныне.
Неизреченность тишины, не нарушаемой даже шевелением листьев, даже плеском недальней реки, ощущалась Антонием как благоговейное внимание всего сущего к ниспосылаемой благодати, впивание ее, проникающей всюду и всему сообщающей смысл и назначение. Сверкающий ковш Семизвездья низко висел над немым лесом, с горы казалось, просто лежал на краю земли. Давно чаемая и не приходившая теплота сердечной молитвы без слов овладела Антонием. Он опустился на землю, приник лбом к липовой голомени, кожей ощущая ее прохладную шелковистость. Зачем мучиться, грешить жалобами на богооставленность, когда милосердие и прощение столь полно, столь явственно льется, всё покрывая и затопляя любовью? «Если б вы знали силу любви!» – сказал однажды братии преподобный Павел. Только этой силой превозмогал он все: и восхищенность миром, и притязания родных на него, богатого боярина, и в затворе был, не затем ли, чтоб хранить, копить и множить в себе эту излиянную на всех любовь? Праведниками жива Русь. Они ее укрепа, защита и светочи… Но зачем запретил преподобный игумену монастыря открывать свои мощи и почивает под спудом? Знал, что будут приходить к нему, страдая винами и алкая разрешения от них? Хотел ли сказать, что не его надо об этом просить, но Того, Кто все ведает и все мерит мерой справедливости, Али что другое предвидел? Ведь даже покойный владыка, Фотий вину перед ним чувствовал, перед смертью своей приезжал сюда, да не успел: уже два года, как ушел преподобный. И завещал тогда Фотий ученику своему в десятую годовщину кончины преподобного приехать на поклон в Обнорскую обитель и признание трудное сделал – в недоверии своем. Когда Павел просил его дать благословение на основание тут церкви, владыка не благословил сначала, не веря, что звон тут колокольный незнаемо откуда в лесах слышится и сияние небесное поднимается. Потом раскаялся владыка и благословение послал Павлу, и милостыню богатую в монастырь, да сердце-то, знать, болело, что ласки и поддержки сразу не оказал кроткому затворнику.
Антоний поднял с комля влажное от слез лицо: услышь и меня, преподобный! Ибо никому не могу покаяться, даже отцу духовному, игумену монастыря своего, что хоть и тридцать лет мне скоро, а бес похотный все не отходит от меня. Знаю: когда душа в борьбе, молчать должно, но безмолвие недоступно мне, не назначено, и, страстно смотрит на меня очами, полными блуда, жена, смятенна внутри и вовне по-вавилонски. Истинно сказано: отрекшись от мира, мирян превосходим страстями. Повадилась к воротам Чудова монастыря торговка приходить, собой дородна, с власами долгими, непокрытыми. Дынями вялеными торговала, в жгуты свитыми, ордынскими, что ли? Смугла и румяна, и имя ненашенское, бесовски прекрасное. Народу у Чудова монастыря всегда много, так и вьются подле корзины с душистым товаром и люди, и мухи, и пчелы.
– Мадина, Мадина, а вкусны ли дыни твои? – окликали ее веселые каменщики с ремешками на потных лбах.
– А ты спробуй! – предлагала она, стреляя озорно глазами.- Спробуй, монах! – И протянула Антонию скрученный, облепленный осами ломоть.- Хочешь небось сладенького-то?
Тут-то их глаза и встретились. И покачнулся тогда мир московский с колокольнями, куполами, островерхими теремами, как в пьяном сне. Так набок все и съехало. Только из неожиданности, всего несколько мгновений не мог Антоний отвести взгляда, но как и бывает, сказывали, в бесовском мире, какая-то совершенно иная, не его жизнь пронеслась перед ним, дразня и услаждая. Будто летел он с гудом в голове сквозь шумящую листву, напоенную солнцем, и пылали перед ним раскрытые губы, распахнутые глаза, даже бисер пота на высокой груди видел и вкус его ощутил. «Я как оса, в меду утонувшая»,- успел подумать он, но руки за янтарным, обветревшим ломтем не протянул, хотя каждую, казалось, ресницу Мадины запомнил и родинки на широких монгольских скулах. И любодействовал он с нею в муке мыслями, в сердце своем. И все в один взгляд неосторожный вместилось, как умеют подстеречь и ввергнуть вездесущие слуги сатаны.
– Ну-ка, соспели, что ль, дыни-то? Тверды аль нет? – молодой каменотес со смехом просунул руки подмышки Мадине, норовя ущупать ее тяжелые груди.
Она звучно, но без большого сердитства шлепнула его по лицу:
– Для тебя, что ль, рощены?
Все схватились за бока от удовольствия;
– Эк, припечатала! Знать, теперь согласится!
– Сразу видать, охочая!
– А ты что ж, монах, уходишь? И тебе хватит!
– Глаза-то прячет, а сам, поди, разжигается!
– Блудодеи они пуще нас, постники! Обожрались блудом!
Лучше бы каменьями побили…
Из леса потянуло предутренним холодом. Антоний с трудом пришел в себя от воспоминаний, ощутив, что полулежит, скорчившись, у комля в рясе, замокревшей от росы. Смею ли войти, такой, в келью твою чистую, преподобный отче? «Отчего же, войди!» – будто шепнул кто. Антоний вздрогнул и оглянулся: нет, то блазнится. После нощного бдения часто так. Но отворил замшелую дверь с какой-то новой легкостью в душе, не питая более сомнений. Тепло и сухой сосновый дух обняли его, едва переступил он порог. На ощупь найдя лежанку, он вытянулся на голых досках, даже забыв перекреститься, и сразу упал в сон, будто кто-то добро и заботливо укрыл его с головой одеялом. «А еще я Исидора-митрополита не люблю,- успел он покаяться последней мыслью.- Князю Василию внушаю, а сам не люблю. Веселый он больно, мирской. Что ему, веселому, до всех нас? Не верю ему почему-то. Ой, грех!…»
Утром он проснулся от громкого и требовательного стука в дверь. Не вставая с лежанки, крикнул:
– Аминь!
Дверь распахнулась. На пороге стоял босой, в одном подряснике Назарий. – Брат Антоний! Пробудился я до времени от голоса Павла преподобного. Не разглядел его самого, но знал, что это он. Близко, говорит, татарове. Обитель разорят, многих братьев умучат.
– Успокойся, брат. Великая добродетель и правило-не верить никакому сонному мечтанию. Но и у самого Антония на сердце засосало. Когда сказали о татарах вятские мужики, он не то чтобы не поверил, но не придал особого значения: то и дело степняки делают набеги – то на Рязань, то на Литву, то на Нижний. Пограбят – и бежать. Но сонное видение Назария, хоть и пришлось остеречь инока от прелести, все же, споспешествовало тому, чтобы в этот же день, сразу после заутрени, отправится в обратный путь, предупредить об опасности великого князя.
2Давно минуло то время, когда татары, разоряя княжества, не трогали церкви и монастыри. Нынче уж не удерживал их больше языческий страх перед чужими, но грозными божествами. Все явственнее ощущая конец своего могущества, они стали беспощадными и злыми, как осенние мухи, кусающие перед смертью всех без разбора.
Через два дня после отъезда Антония из Обнорского монастыря татарская конница ворвалась в святую обитель и, раздосадованная скудностью добычи, начала бессмысленно крушить постройки – пекарню, кожевню, коптильню, трапезную, амбары. Переночевав в монашеских кельях и поместив лошадей своих на ночь в деревянном храме Преображения Господня, они наутро подожгли и эти строения, а чернецов порубили саблями – порубили всех, кроме Назария, который сумел заранее спрятаться в чане для квашения капусты. Он таился в нем, беспрестанно творя молитву, до ухода татар, а когда вылез, предался слезам и отчаянию.
Похоронив убиенных братьев своих в одной братской могиле, задумался: куда податься? Решил: только в Москву. Тысячи русских людей только на нее и возлагали все упования свои, все надежды на избавление от татаро-монгольского ига. И именно в Москве, знал Назарий, живет дивный брат его духовный – инок Антоний. Представлялось Назарию, что только Антоний один на всем свете может понять его, сможет помочь ему в его решении – поменять монашескую рясу на воинскую кольчугу, чтобы отомстить и за отца Александра, и за всех остальных тридцать восемь невинно убиенных братьев.
Пока добирался до Москвы, решение его крепло при виде других разоренных монастырей, в которых не слышно было ни четьи-пения, ни звона колокольного, только заупокойные молитвы да стенания умирающих.
В Тверском уезде в разграбленном татарами монастыре Тутанском нашел Назарий одного оставшегося в живых инока, который стал его спутником и который тоже решил уйти из монахов в ратники, говорил убежденно:
– Скоро, скоро в геенну огненную уйдут нечестивцы. Близок час погибели их, потому что все видит неумытный Божий Суд. Один воин татарский посмел наступить ногой на надгробную плиту блаженного Ксенофонта, чтобы сесть на коня. Господь не потерпел кощунства: конь свалился и задавил татарина мало не насмерть.