Блаженные шуты - Харрис Джоан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ей было четырнадцать. Я трудился в саду, еще слишком юн, с еще не выстриженной тонзурой. Она была озорница; все поглядывала насмешливо, пока я работал, на меня через стену.
Как я сказал, это полуправда. Было и еще кое-что, моя Элэ, более мрачные, неприглядные течения и противотоки, в которых тебе не так-то просто разобраться. В библиотеке я подолгу засиживался за чтением Песни Песней, пытаясь не думать о ней, а мои наставники пристально следили за мною, предупреждая мои восторги.
Я нарцисс Саронский, лилия долин!
Даже после были для меня невыносимы ароматы этих цветов. Летний сад полон горьких воспоминаний.
— Какое-то время это была чистая идиллия.
Вот что хочет она услышать, сказку о совращенной невинности, о попранной любви. Трубадур для моей Крылатой милее пирата, несмотря на то, что коготки ее остры. Но эту историю, Жюльетта, с твоим сладким и безмятежным детством среди рисованных тигров, ты поймешь.
Для меня же идиллия обратилась своей темной стороной, запахи летних цветов были окрашены запахами моего одиночества, моей ревности, моей тюрьмы. Я пренебрегал занятиями; я нес наказания за малейший грех, который они во мне обнаруживали, в остальном же во мне зрели протест и томление. Вслушиваясь в звуки бегущей воды за стенами монастыря, я прикидывал, в какую сторону течет река.
— Стояло лето.
Пусть ты поверишь, что это была любовь. Почему бы и нет? Себя я почти убедил. Меня пьянил лунный свет, новые ощущения: ее локон, срезанный тайно и переданный мне в молитвеннике, примятая ее ножкой трава, ее запах, который я себе воображал, лежа на своем соломенном тюфяке, уставившись вверх на звезды в квадратном проеме...
Запертый сад — сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник.
Мы встречались тайно в садах, окруженных стенами, обмениваясь стыдливыми поцелуями и знаками, будто любовники, давно поднаторевшие в таинствах любви. Мы были невинны... Даже я, в своем роде.
— Так больше продолжаться не могло.
Тут, моя Элэ, наши истории расходятся.
— Нас обнаружили вместе; видно, опьяненные восторгом запретных наслаждений, мы утратили осторожность...
Она, глупышка, вскрикнула. Они объявили это насилием.
— Я пытался все объяснить.
Я распустил ее длинные волосы; они свисали локонами до самой талии. Под ее облачением я нащупал маленькие груди. Соломон удивительно сладкозвучно это описывает:
Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями.
Откуда было мне знать, что она такая недотрога? Она закричала, и я заставил ее умолкнуть, прижав обе ее руки к телу, приложив ладонь ей к губам.
— Слишком поздно!
Они оттащили меня от нее, я вырывался. Клялся, что не виноват. Если кто и виновен, так это Соломон со своими двойнями серны. Моя монастырская розочка-пассия твердила, что невинна; что это я во всем виноват, что чуть ли не в первый раз меня видит, что никак меня не завлекала. Меня заперли в моей келье. Я написал ей записку, та вернулась ко мне нераспечатанной. Слишком поздно я осознал, что мы просто не поняли друг друга. Моей неуступчивой возлюбленной в мечтах являлся Абеляр, а вовсе не Пан.
— Три дня я просидел взаперти, ожидая приговора. Все это время никто не перемолвился со мной ни единым словом. Брат, приносивший мне еду, отворачивал при этом от меня лицо. Но, к моему изумлению, меня не морили голодом и не секли. Мое прегрешение было слишком серьезно, чтобы назначить обычное наказание.
Однако я всегда страстно ненавидел запертые двери, и заключение мое было тем более горько, что я ощущал ароматы сада, льющиеся из окна, и слышал звуки лета, доносившиеся из-за стен. Возможно, они бы выпустили меня, если бы я покаялся, но мое упрямое бесстыдство отсекало меня от них. Я не буду отрекаться от своих слов. Я не подчинюсь их суду. Да кто они такие, чтобы судить меня?
На четвертые сутки один мой товарищ изловчился передать мне записку, в которой сообщалось, что аббат обратился за советом к приезжему духовному лицу — одной уважаемой персоне знатного рода — в отношении того, какое наказание мне определить. Меня не слишком обеспокоило это известие. Если бы пришлось, я вынес бы порку кнутом, хотя добрый аббат всегда был ко мне снисходителен и к подобным мерам прибегал редко.
Только к вечеру в тот день меня наконец вывели из моей кельи. Встревоженный, угрюмый и бесконечно измотанный, я стоял, моргая на ярком солнечном свету, когда аббат привел меня темным коридором в свой кабинет, где меня ожидал рослый высокопоставленный гость.
Он был в черной рясе приходского священника, поверх скромный плащ, на груди серебряный крест. Наш аббат был сед, а волосы гостя были черны, как смоль, но лицо с такими же выдающимися скулами и светлыми, будто посеребренными глазами. Глядя на них обоих, стоявших рядом, не возникало никаких сомнений, что это два родных брата.
Некоторое время гость равнодушно меня разглядывал.
— Итак, отрок. Как имя твое?
— Ги, если вам угодно знать, святой отец!
Губы у него сжались, как бы в подтверждение, что сие ему вовсе не угодно.
— Ты избаловал его, Мишель, — бросил он аббату — Я должен был это предвидеть.
Аббат не произнес ни слова, хотя это стоило ему некоторых усилий.
— Человеческую природу изменить нельзя, — продолжал незнакомец. — Но ее можно — и должно — подавлять. По твоему недосмотру юная девица была предана разврату, и честное имя нашего рода...
— Я не подвергал ее разврату, — вмешался я.
Это была правда; скорее она ввергла меня в разврат.
Гость взглянул на меня, как будто я нечисть какая. Я дерзко ответил взглядом на его взгляд, и его холодные глаза сделались еще холоднее.
— Он упорствует, — сказал гость.
— Он молод, — сказал аббат.
— Это его не оправдывает.
В очередной раз отказавшись признать свою вину, я был снова отправлен в свою келью. Я взбунтовался против очередного заключения под замок; вступил в драку с братьями, которых послали отвести меня, богохульствовал, сыпал ругательствами. Явился аббат меня урезонить, и я бы выслушал его, если бы тот был один, но с ним был его гость. И все взбунтовалось во мне, я не желал оправдываться перед этим человеком, который осудил и возненавидел меня с первого взгляда. Разозленный, выбившись из сил, я заснул; меня разбудили на рассвете, — я решил, что к заутрене, — меня вывели из кельи двое братьев-монахов, пряча от меня взгляды.
В монастырском дворе меня поджидал аббат, вокруг него полукругом стояли братья и сестры-монахини. Рядом с ним — тот самый священник, серебряный крест посверкивал в бледном свете утра, руки сложены на груди. Среди монахинь я разглядел свою маленькую послушницу, но она все время стояла, отворотившись от меня. На лицах я читал жалость, испуг и даже легкое злорадство; все, затаив дыхание, чего-то ждали. Затем аббат отступил в сторону, и я увидел, что скрывалось за его спиной. Жаровня, нагретая кучей насыпанных сверху горящих углей так жарко, что походила на ярко-желтый цветок. И брата в толстых рукавицах, защищавших от жара руки и плечи. Он вытягивал из-под углей железный прут. Вздох — А-ах-х-х-х! — будто с затаенной радостью вырвался из толпы собравшихся. И тут заговорил гость. Я почти не помню, что именно он сказал; я был слишком поглощен тем, что происходило перед моими глазами. Я снова перевел взгляд на квадратное железное тавро, раскаленное до цвета твоих волос. Постепенно до меня начало доходить. Я рванулся, но меня удержали; один из братьев завернул мне рукав, обнажив руку.
И тут я публично покаялся. Из гордости или, в конечном счете, из глупости. Но было слишком поздно. Аббат отвернулся, скривившись; его брат подступил ко мне на шаг и что-то зашептал мне в ухо, и в этот момент железо свершило свое адское прикосновение.
Временами я горжусь изысканностью своей фразы. Однако есть вещи, которые невозможно в точности описать. Достаточно сказать, что я до сих пор чувствую, как все было. Слова, которые гость сказал мне в тот момент, зажгли во мне искру, она не затухает и по сей день.
Возможно, монсеньор, я ваш должник; в конце концов, вы сохранили мне жизнь. Но монастырская жизнь — это вовсе не жизнь, что и Жюльетта подтвердила бы вам, вне всякого сомнения, мне же освободиться от такой жизни было, возможно, настоящим подарком судьбы. Не скажу, что вы действовали, исходя из моих интересов. По правде говоря, вы сомневались, что я смогу выжить. Что я в жизни умел? Знал латынь, читал книги, был своенравен по природе. Это-то мне, в конечном счете, и помогло; вы желаете, чтоб я умер? Так нет же, буду жить вам назло. Еще тогда, как видите, я отличался наглостью. Вот так и родился Черный Дрозд, пронзительный и неукротимый, запускающий свою идиотскую песню в лицо всем тем, кто его презирает, опустошая их сады под самым их носом.