Берлин, Александрплац - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, они целых два часа работают не покладая рук на складе. Почти всё они перетаскивают в квартиру Гернера, целыми мешками: кофе, сахар, коринку[361]. Подбирают, что называется, подчисто`, потом принимаются за ящики со спиртными напитками, всякими наливками и винами, перетащили чуть ли не полсклада. Гернер злится, что все это достанется не ему одному. А старуха его успокаивает. «Я же все равно, – говорит, – не смогла бы столько перетаскать, раз у меня расширение вен». – «А ну тебя с твоим расширением! Давно уж надо было тебе купить резиновые чулки, а ты все экономию наводишь, вечно эта экономия там, где не следует». Из себя выходит старик, а те носят да носят. Густа глядит не наглядится на своего длинного, и он тоже очень гордится ею перед другими парнями, ведь всю эту штуку он сварганил, такой молодец.
Потом, когда они ушли, наработавшись как лошади, Гернер закрывает за ними дверь, запирается у себя в комнате и начинает с Густой выпивать, хоть на этом-то душу отвести. Надо, видите ли, перепробовать все сорта и лучшие из них завтра же с утра сплавить какому-нибудь торгашу, этому они оба заранее радуются, Густа тоже, ведь он же у нее такой хороший муж, и как-никак это ее муж, и она ему поможет. Вот и сидят они с 2 часов до 5 утра и пробуют все сорта, да так основательно – с толком, с чувством. И, нализавшись вдрызг, они, весьма довольные результатами этой ночи, валятся с ног как мешки.
Около обеда надо как будто кому-то открыть дверь. Кто-то звонит, трезвонит, из сил выбивается. Но Гернеры и ухом не ведут. Где уж им, после такой попойки. Но звонки не прекращаются, а вот теперь уже и в дверь колотят – ногами, что ли? Наконец Густа очухалась, вскочила и давай тормошить Пауля: «Пауль, стучат, иди открой». Тот сперва стал было спрашивать: «Где?» – но она выпроводила его, потому что иначе того и гляди дверь разнесут в щепы, вероятно, это почтальон. Ну, Пауль встает, натягивает штаны, отпирает дверь. А посетители – их трое, целая банда – мимо него шасть прямо в комнату, чего им? Неужели это уже наши парнишки за товаром, да нет, это какие-то другие. Да это ж «быки», агенты уголовного розыска, ну и повезло же им на этот раз, а они в себя не могут прийти от изумления, ай да управляющий домом, на полу навалены целые горы, в коридоре, в комнате, как попало, вперемежку, мешки, ящики, бутылки, солома. Комиссар говорит: «Такого свинства я за всю свою жизнь не видывал!»
Ну а что говорит сам Гернер? Да что ж ему говорить? Ничего он не говорит, ни слова. Таращит глаза на «быков», и мутит его к тому же, кровопийцы, будь у меня револьвер, я бы живым не дался, сволочи. Неужели ж всю жизнь стоять на стройке, а господа будут денежки загребать? Эх, дали бы хоть винца глотнуть, но ничего не поделаешь, надо одеваться. «Неужели уж и подтяжки застегнуть нельзя».
А жена его слюни распустила, дрожит. «Да я же ничего, ничего не знаю, господин комиссар, мы ведь не кто-нибудь, а порядочные люди, это нам, верно, кто-нибудь подкинул, вот все эти ящики, потому как мы крепко спали, вы и сами видели, вот кто-нибудь и сыграл с нами такую штуку, не иначе как кто-нибудь из нашего же дома, скажите на милость, господин комиссар, Пауль, что же теперь с нами будет?» – «Вы все это в участке расскажете». – «Это, значит, и к нам ночью воры забрались, старуха, – вмешивается в разговор Гернер. – Вероятно, те же самые, которые склад очистили, вот нас и тащат в участок». – «Все это вы можете рассказать потом в участке или в сыскном». – «Не пойду я в сыскное». – «Ну так мы вас свезем». – «Боже мой, Густа, я же ни звука не слыхал, как к нам воры забрались. Спал как убитый». – «Да ведь и я тоже, Пауль».
Густа хотела было под шумок достать из комода два письма, от длинного, да один из агентов заметил: «Покажите-ка. Или нет, положите обратно. Обыск будет потом».
А она с азартом: «Что ж, ваша сила. И как вам не стыдно врываться в чужую квартиру?» – «Ну, вперед! Пошли!»
Она плачет, на мужа и не глядит, катается по полу, не идет, так что приходится тащить ее силой. А муж ругается на чем свет стоит, вырывается, кричит: «Негодяи, не смейте женщину оскорблять!» Настоящие преступники, грабители, вымогатели, понимаете, скрылись, а его, бедного, всадили в эту грязную историю!
Гоп, гоп, гоп, конь снова скачет в галоп[362]
В пересудах и толках у ворот и на дворе Франц Биберкопф – руки в карманах, воротник поднят, голова втянута в плечи – не принял никакого участия. Он только прислушивался, переходя от одной группы к другой. А затем, когда плотника с его пухленькой супругой повели по двору на улицу, он тоже глазел и стоял в шпалерах[363] вместе с другими любопытными. Значит, готово дело, застукали. Что ж, ведь и ему пришлось когда-то идти таким манером. Только тогда было темнее. Ишь, как глядят – прямо перед собой. Стыдно им, поди! Да, да, люди могут перебирать других по косточкам, они-то уж знают, каково у преступника на душе. Эх, вот они, настоящие обыватели, сидят за печкой, жульничают, но не попадаются. Так ловко мошенничают, что никак их не притянешь к ответу. Вон теперь открывают дверцу зеленого Генриха[364]. Пожалуйте, пожалуйте, ребята, маленькая женушка тоже, она как будто выпивши, что ж, она права, совершенно права. Пускай себе смеются. Пускай сами попробуют, каково это. Ну, трогай, пошел!
Люди продолжали еще судачить, а Франц уже за воротами, стужа стояла лютая. Он взглянул на ворота, глянул на улицу. Что человеку теперь делать, что делать? Он переминался с ноги на ногу. Холодно, ух, холодно, чертовски холодно! Нет, наверх идти не стоит. Но что предпринять?
И вот он стоял, переминался – и не замечал, что он так разгулялся. Со всей этой шатией, которая все еще не расходилась и продолжала судачить, у него не было ничего общего. Надо будет подыскать себе другую комнату. Все равно здесь ему житья не будет. И он бодро пускается в путь, вниз по Эльзассерштрассе, вдоль временного забора вокруг строящейся подземной железной дороги, по направлению к Розенталерплац, куда глаза