Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня мои друзья, мои Шаих и Николай Сергеевич, никогда не были неприглядными. Они для меня всегда были приглядными. Поверьте, ежедневно, в любых кухонно-бытовых движениях они сверкали для меня всей своей уникальной неповторимостью и, не преувеличиваю, — гениальностью, потому что убежден: поистине гениальны лишь гении и самые-самые близкие сердцу друзья.
Но вот что интересно, я все чаще и настойчивее думаю: о чем мои друзья думали в те или иные мгновения, в тех или иных ситуациях? Ведь я, знавший их до каждой крапинки в глазах, до мельчайших внешних особенностей всякого движения, жеста, мимики, не знал и не знаю их внутреннего, скрытого от взгляда глаз движения, не ведал и не ведаю их внутренних, не выраженных изустно мыслей, не чувствую их истинных чувствований, перемещений души в теле, когда это было не так явственно выражено. И теперь все больше мучаюсь. И спрашиваю себя: о чем же Шаих печалился, когда...
Таких «когда» в моей памяти бесчисленное множество, непреодолимая бесконечность.
Почему-то, например, не выходит из головы сценка, возникшая в одну из больших перемен, когда мы еще учились в младших классах. Нас повели на обед (как сейчас помню, он стоил рубль пятьдесят, а после денежной реформы шестьдесят первого года — пятнадцать копеек). А за день до этого нас предупредили, чтобы мы пришли в школу чистенькими-опрятненькими, а на уроке за пять минут до перемены нам сказали, что в столовой нас ожидают макароны с подливкой и котлеты, но котлеты какие-то другие, не те, которые мы ели каждый день, и поэтому их есть нельзя. Мы должны были расправиться с гарниром и все. Ну и с киселем, естественно. А котлеты — оставить.
В столовой в тот день сидели мы тише воды, ниже травы. На столах непривычные белоснежные скатерти, салфетки в стаканчиках, на окнах появились тюлевые занавески, Тамара Алексеевна, классная руководительница, лицо которой улыбка не трогала ни зимой, ни. летом, сияла около нас, как майская роза, а вокруг ходили какие-то важные дяди и один из них сразу с двумя фотоаппаратами.
Запретные котлеты источали неописуемый аромат, ворочались в быстро мелеющих тарелках, столовую озаряли ослепительные вспышки фотоаппаратов.
И вдруг вижу: Шаих разламывает вилкой (в тот день дали вилки, а так до и после были ложки) котлету и отправляет кусок как ни в чем не бывало в рот. Подвижная улыбка на лице Тамарочки замораживается. Она делает решительный шажок в нашу сторону и замирает на полпути, так как раньше к нам подходит фотограф и щелкает, щелкает, запечатлевает на пленку довольно жующего советского школьника Шаиха Шакирова.
Я думал, Шаиха сразу накажут. Но грозы в тот день не случилось, и я, помню, пожалел о своей нерешительности, надо было и мне котлетку проглотить. Нет, я был послушный. Дежурные аккуратно собрали котлеты в кастрюлю и унесли. Сегодня все ясно с этими заемными на время какой-то высокой комиссии котлетами. Но что это было со стороны Шаиха — протест? Или просто победил здоровый аппетит безотцовщины?
А на следующий день за незначительную, привычную болтовню на уроке Тамарочка погнала его за матерью. Без нее в школу ни-ни! «Сколько можно терпеть?! Это омерзительное поведение и железного учителя из себя выведет. Надо же, все послушались, а он... съел!»
За все в жизни надо платить. И за котлету тоже, которая, оказывается, была вовсе и не котлетой, а бифштексом и стоила, вернее, стоил восемь рублей старыми деньгами. Бифштексы эти были позаимствованы из ресторана. Барский обед сына Рашида-апа смогла оплатить только через месяц. Шаиху это стоило редкостной трепки, не дожидаясь скончания которой он сбежал и не появлялся ни дома, ни в школе несколько дней.
Я нашел его на берегу Казанки за косой. Он сидел у вечернего костра, задумчиво глядя на огонь. О чем он думал в тот осенний день в одиночестве?
...Или о чем он думал в другой осенний день, восседая на срезанном молнией пне когда-то могучего дуба и протяжно взирая на кружащих высоко в сером небе белокрылых своих братишек? Он часто называл их братишками: «А ну-ка, братишки, погуляйте, полетайте!»
Он вызвал меня во двор по нашей телефонной линии связи, которую он протянул из сарая к нам в комнату и на террасу. Его голос в трубке показался мне необычно звонким. Выбежав из дому, я застал его пасмурным. Я не любил его такого, мне иногда казалось, что он задается.
Как-то раз в таком же вот отчужденно-задумчивом состоянии он вдруг посмотрел мне в глаза с такой сосредоточенностью, словно видел меня впервые, и произнес:
— Ведь ты, Ринат, то же самое, что и я. И все люди то же самое, что мы с тобой, а? — Сказав это, он примолк на мгновение, но не в ожидании моего мнения, а продолжая размышлять вслух. — Задумывался ли ты о том, что ты живешь? Живешь — понимаешь? Можешь себе представить: каких-то пустячных десяток лет назад тебя и в помине не было. Вообще, нигде... А теперь, в эту минуту — есть. И ты вот сейчас не сидишь передо мной, а живешь.
То, что он переживал, я испытал раньше.
Был ослепительный летний полдень. Я беззаботно шлепал босыми ногами по еще не очерствелой дорожке нашего небольшого «приусадебного участка». Каникулы, безделье, воля! (Работы по саду-огороду мы воспринимали как объективную данность, оброк за свободу). Итак, бегу я по теплой тропинке, и вдруг душу мою, сердце, мозг, всего меня от челки до голых пяток осеняет, что я не просто бегу, а живу. Сколько лет мне было? Не могу точно сказать. В закатанных до колен сатиновых штанишках, голопупый... Пацан — одним словом. Я хорошо помню то радостное удивление: вот ветерок оглаживает лицо, шею, вот вздымается моя запыхавшаяся грудь, я дышу — какая это веселая работа дышать! — вот куст малины колко хлестнул меня по колену, стучат пятки о дорожку, стучит сердце, стучит где-то за забором шальной соловей средь бела дня, я вижу синее огромное небо, белые облака... Как же я раньше всего этого не замечал? Замечал, видел, но не так.
Два открытия ожидают всякого человека. Первое: человек неожиданно для самого себя вдруг сознает, что он одаренное жизнью разумное существо. Раньше он жил, как жилось — ел, пил, спал, смеялся, плакал, не разумея уникального процесса жизни, и вдруг нежданно-негаданно бац — человек озирается, словно только что вылупился на свет божий, смотрит на себя в зеркало, вглядывается, оценивает... Меня в такой момент удивило то обстоятельство, что я сам себя не вижу, лишь — руки, ноги, грудь да, скосив глаза, кончик носа, а лица, а всего себя — нет. Неужели и все люди так? Да, конечно, так, раз в зеркала да стекла витрин смотрятся. Значит, я такой же, как все. Нечто подобное, представляется мне, испытывал и Шаих, спрашивая, чувствую ли я жизнь, и говоря: «Ты, Ринат, то же самое, что и я».
Несмотря на этот вывод (имею в виду «то же самое, что и я», то есть свою неуникальность), первое открытие всегда светлое, радостное, сопровождающееся длительным ликованием души.
Второе открытие страшное: любая жизнь заканчивается смертью. Ударяет она, как гром средь ясного неба. Обычно это случается после потери близких и практически застигает в любом возрасте в зависимости от обстоятельств и толщины обтягивающей душу кожи.
Вторым открытием Шаих со мной не делился. Или не успел испытать, или испытал еще раньше первого, когда умер отец. Не знаю.
...Я выбежал из дому. Он сидел на пне и щурился от встречного солнца, проглянувшего сквозь осеннюю хмарь, стараясь не упустить из виду свою белокрылую гвардию. Вид у него, как я уже говорил, был угрюмый, что при его любимом занятии случалось редко.
— Чего звал? — спросил я настороженно.
— Верный вернулся, — отозвался он и показал пальцем на стаю крохотных в поднебесье птиц, будто я мог на таком расстоянии разглядеть Верного.
Новость для меня несенсационная, но все равно увесистая, я рад за друга, за его верных братишек. Я принялся расспрашивать — когда да как вернулся его любимец, но он отвечал, странное дело, без охоты, вяло, и я не преминул заметить: что это он, как из-за угла мешком напуганный сидит?
— Да не-е, — протянул Шаих неопределенно. И тут лицо его просветлело. Я оглянулся на звон щеколды на воротах, кто это к нам пожаловал? Это были Юлька с дедом.
— Прилетел, вернулся? — не дошедши до нас, спросила она.
Шаих, как и мне, показал на белую стаю в вышине, пошедшую кругами на снижение.
— Который из них Верный?
— Вон... повыше всех парочка плывет на гладких.
— На каких гладких?
— Без взмаха крыльев выкруживает. Во-о-он...
Я смотрел то на Юльку, то на воспрянувшего духом Шаиха, то на Верного с подругой и думал: «Шаих, Шаих, и точно, ты, что все — по общим законам притяжения ко всему красивому втюрился в Юльку и скрыть этого, как ни старайся, не можешь».
А он и не старался скрывать. Он был радостен, будто минуту назад его самого выпустили из переседника, оживленно болтал, объяснял и в довершение всего потащил нас на крышу сарая своей резиденции.