Летний дождь - Вера Кудрявцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А любовь к нему еще долго держала ее на своих крыльях. На трактор тогда села. Мол, прославлюсь, он про меня услышит, вернется. Прославилась. По телевидению, по радио начнут с ней журналисты разговаривать, как, мол, да что помогло вам в работе. А она в ответ стихи им читает, и все больше его любимые. А и знал-то он их десяток-другой. У нее теперь — посмотрел бы — ставить уж томики некуда, все стены в полках.
Из-за стихов этих и потянулся к ней потом Егор Степанович. Пришел как-то в библиотеку, книги посмотреть, да и ее, видать, в тот вечер заприметил.
Приехал он к ним работать, когда в совхозах главные инженеры понадобились. Из города приехал. Жена не пожелала в деревню с ним. Вот и…
Перед ним Катя песчинкой себя почувствовала, давай до него дотягиваться. В институт подалась. Он же и помог подготовиться. Долго про них зря говорили всякое.
«Ох, Егор, Егор! Как же ты смог от меня уехать? Ведь говорил: останусь без тебя — не переживу… А уехал…»
Она знала, почему приходят к ней все эти мысли, почему будто прощается со всем тем, что было в ее жизни до этого вот, сегодняшнего дня. Еще утром знала: этот день не простой будет.
И сейчас, всматриваясь в летящий навстречу, покорно стелющийся под колеса голубой асфальт, по крупицам собирала то новое, что уже зарождалось в ней, по крупицам собирала и припрятывала поглубже, на самое донышко опустевшего было сердца. И оно, ее сердце, полнилось, ему становилось тесно в груди. И тогда оно проливалось то слезой, то такой неудержимой радостью.
«Здравствуйте, мои родные! — хотелось сказать ей колосьям. — Потерпите, я помогу вам!.. Здравствуйте, сосны! Здравствуйте, березки!»
У осиновой рощи она остановилась. В эту пору особенно любила бродить в ней. Кажется, все здесь — и темные копешки сена, и блеклая, истомившаяся от недостатка солнечных лучей трава, и грибы, реденько, но выглядывающие из-под палой листвы, и старые, разбухшие от сырости пни — все-все здесь пропитано запахом осины, горьковатым запахом ранней осени.
Она словно пила этот горьковатый воздух и думала о человеке, совсем ей незнакомом. Здесь, среди осинок, где она с детства была своей, позволила себе думать о недозволенном, о несбыточном.
«У него горе. Ему так сейчас одиноко. Но я думаю о нем. Значит, он уже не одинок. И когда мы встретимся, я скажу ему: я думала о вас в ваш самый трудный день. Но как же это мы встретимся? Бред какой-то. Даже фамилии его не знаю. Зато знаю школу, где он работает. Художник. Вот бы увидел эту рощу такой вот, осенней… Надо что-нибудь придумать…
Почему один человек не может сказать другому: я вас не знаю, но почему-то не могу о вас не думать, почему-то мне необходимо о вас думать… сочувствовать вам, помогать… Как хочется еще хоть раз увидеть его глаза… Надо что-то придумать… Я что-нибудь придумаю… обязательно придумаю…»
Екатерина Сергеевна вдруг рванулась к машине, достала из багажника в кабине тетрадку, ручку, начала, торопясь несусветно, набрасывать чертеж. Чертила, разговаривала сама с собой:
— Передний буфер трактора снять… сюда приварить по отрезку швеллера номер двадцать четыре… потом… приварить кронштейны крепления наклонной камеры… Легко сказать! — прерывала себя. — Дальше… здесь приварить два кронштейна из швеллера номер восемнадцать… Закрепим гидроцилиндры… Урра! Придумала! Нашла! Нашла ведь, — сказала она недоверчиво поглядывающим на нее мухоморам.
— Жатку на гусеничный ход? — сразу понял ее идею дядя Тимофей. — А сможем?
— Сможем, дядя Тимофей. Со списанных машин снимем что потребуется.
— Дак давай сегодня же и начнем! — загорелся старый механизатор. — Ить такой машине цены не будет! Ить ей никакая хлябь не страшна будет!
— Сегодня так сегодня! Ты давай людей в мастерские собирай, а я только переоденусь да перекушу с дороги. Голодная я, дядя Тимофей, будто век не едала!
Когда напротив дома мыла свою машину, дядя Иван пригнал на водопой стадо.
— Катала, что ль, куда на «чирушке» своей? — спросил он.
— И что это за прозвище — «чирушка» да «чирушка»! «Жигуленок», так — как «жеребенок» звучит, а моя машина — все «чирушка». Ты, однако, дядя Иван, и придумал это прозвище?
А сама обкатывала водой бока своего любимца, весело блестели они на выглянувшем наконец предзакатном солнце.
— Утка, что ли, есть такая маленькая — чирушка? — в упор спросила дядю Ивана.
— Кабы утка, — сощурились хитрые глаза старика. — Были в старину обутки такие — лапоточки кожаные— чирки прозывались.
— Еще не лучше! Лапоть, значит, тебе мой «Запорожец»? Ну, ладно, подвезу я тебя теперь, дожидайся! Ой, дядя Иван, вода такая теплая, как летом! Парное молоко — не вода! Отвернись-ка! — И она сбросила свитер, брюки.
— Сдурела, девка! — прикрикнул на нее старик. — Осень на дворе!
А она уже плыла по полноводной в этом году, выше плотцов поднявшейся речке.
— Не холодно, дядя Иван, нисколечко!
— Что-то ты, гляжу, больно прытка! Утресь ровно по-другому пела. Али рупь золотом нашла?
— Нашла! — сильно гребя, откликнулась Екатерина Сергеевна. — Нашла, дядя Иван! Приходи в мастерские — увидишь! Жатку будем приспосабливать!
— Што? Што вещаешь?
— Жатку, говорю, на гусеничный ход ставить будем! Приходи!
А сама плыла и плыла. Впереди отражалось в воде подрумяненное закатом облачко, и ей все казалось: вот сейчас, сейчас доплывет до него. А оно все дальше да дальше.
— Нинки! Наташки! Тамарки! — повернул от речки своих питомиц дядя Иван. — А ну домой шагом аррш! Неколи мне-ка с вами — арш! Аррш!
Екатерина Сергеевна расхохоталась звонко и все плыла и плыла: когда еще речка их будет так полноводна…
1980
На отшибе
Когда машина трогалась от ворот и дочь, всякий раз виновато улыбаясь, кивала ему на прощание из кабины, Иван Григорьевич будто пристывал подошвами к земле — так ему не хотелось возвращаться в огромный пустой дом. Стоял, прислушивался к удаляющемуся фырчанию мотора.
Мигнул на повороте в последний раз «Жигуль» зятя, и черная немая тьма леса споро поползла к воротам. Старик шагнул от нее во двор, захлопнул калитку, закрылся длинной жердью, вставленной в скобы калитки и ворот. Но и во дворе было темно и пусто. Распластав черные неподвижные крылья, нависли над двором старые сосны.
Только одной своей стороной глядел дом на поселок. Днем казалось Ивану Григорьевичу — до поселка рукой подать. Ночью же равнодушные чужие огни еще больше отдаляли старика от людей, от мира.
Прежде чем войти в дом, он присел на ступеньке крыльца, закурил. И понял, что не различает вкуса табака, так, посасывает от нечего делать. С год не курил Иван Григорьевич. По совету врача бросил. Еле выкарабкался с того, можно сказать, свету, А сюда перебрался, в этот поселок, в этот дом, — опять стал баловаться. Особенно в такие вот вечера, проводив дочь с зятем и оставаясь в пустоте этого чужого ему дома.
Сидя на крылечке и попыхивая папироской, все думал об одном и том же, думал: «И как это я, старый дурень, поддался-то? И как же мне теперича отседова выбраться-то?..»
— А никак! — отвечал сам себе вслух. — Никак тебе отседова, старому дураку, не выбраться. Привязали. Крепко-накрепко. Без веревок привязали. Сторож ты теперича на ихней даче. Был ты хлебороб-механизатор, потом пензионер в колхозе почетный, теперича сторож — вот и сторожи знай!..
Но, вспомнив виноватое лицо дочери, старик остывал, свесив седую голову на грудь: дочь жалел. Видел: понимает она отца, переживает за него, да куда теперь денешься-то, как поправишь положение?
— А никак! — не замечал Иван Григорьевич, что начинал говорить вслух. — Избенку свою ты профукал, с места жительства своего выписался, вой теперь, на месяц глядючи, аки пес бездомный.
И действительно — только что не выл старик, сидя на крыльце: такая навалилась на него тоска.
Другой месяц пошел, как живет он в этом доме, а все будто из жизни вынутый. Одну десятую долю своих денег, вырученных за избу, вложил он в этот дом, а и на одну сотую не стал он, дом этот, гнездом ему. Все как в гостях, все будто временно живет, хоть и комнату ему выделили самую светлую да теплую. И дом, и двор, и поселок — все чужое. Так бы и улетел он в свою Ивановку.
Дочка уже предлагала: «Съезди, папа, погости, присмотрю за домом сама, поезжу с месяц — оставлять-то дом без глазу нельзя, на отшибе ведь, народ тут всякий…»
Иван Григорьевич сперва обрадовался, засобирался было. А как представил, что входит в родной, да уже не свой домишко, отказался от этой затеи. Зачем бередить душу. Привыкать, видно, надо к новому житью-бытью, никто ведь силком его из родной деревни не выволакивал, сам согласие дал. Еще и хвастал всем и каждому перед отъездом-то: дочка, мол с зятем дом мне-ка купили! На краю города и в лесу! Да не дом — хоромы! Четыре комнаты! Да кухня с газом! Да полуподвальный этаж с кочегаркой! Да теплый нужник! А хошь — дак на чердак полезай, — и тамока комната, да с балконом!