Купавна - Николай Алексеевич Городиский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И пепел ребенка, и пепел сердца матери тоже на удобрение?!» — с закипевшим гневом сказал я по-немецки.
«Да, конечно! — весело воскликнул фашист со шрамом на щеке. — Это будет очень ценный пепел. Он пойдет для производства прекрасных цветов, которыми мы устелем путь фюрера в Москву, все его дороги в России… И на всех континентах земли!»
«Браво, фон Штрипке! — подхватил сидящий за столом офицер. Он высоко поднял руку с пластинкой, сняв ее с патефонного диска, и обратился ко мне: — Очень хорошо, что советский офицер владеет нашим языком. Я доволен. Нам не составит труда найти общее понимание вещей».
Что я натворил? Я окончательно выдал себя! Чего теперь ожидать от них?
«Это не должно никого удивлять, — продолжал развивать свою идею фон Штрипке. — Все неугодное нам должно превратиться в пепел, должно дремать в удобном забвении, помещаясь в уютном пакетике. Затем, когда надо, по желанию чистокровного арийца, купившего этот пакетик за сравнительно сходную цену, пепел попадает в землю, обогащая соки полезных растений, пока…»
Я снова не сдержался: «Да-да, в лагерь человек входит, а оттуда выносят его в виде пепла, в… пакетике!»
Шрам на лице фашиста дернулся. В его руке я увидел листок бумаги, который находился в моем партбилете, — наше завещание, составленное со Степаном на двенадцатый день войны.
«Ну, вы!.. Вот из этого видно, что вы убежденный коммунист. А пепел таких будет в особой цене. Но я надеюсь, что вы не будете столь упрямым. Советую понять: кто не с нами, тот не уходит отсюда живым!» — сказал он резко, всем видом давая понять, что церемонии закончились.
Невозможно без душевной дрожи вспоминать белесые брови фашиста над маленькими льдинками его глаз, неподвижно и проницательно буравивших меня при зловещем молчании.
«Мы видим, господин лейтенант очень разумный человек, — с неожиданной покладистостью вновь заговорил сидящий за столом. — Германское командование предлагает вам сотрудничество. Как бы это сказать?.. Мы отдаем дань вашей храбрости. Мы будем немножечко стрелять русских мужиков — бандитов. Вы будете немножечко смотреть, потом будете сами хорошо работать и… хорошо кушать. — Он позвал: — Эй, Ганс!»
На столе тут же появилась огромная сковорода со шкворчащей поджаристой яичницей-глазуньей… Мой желудок свело судорогой. Я оглянулся — у двери солдат с направленным мне в спину автоматом; неосторожное движение с моей стороны и — смерть. Вместе с жаждой жизни появилась решительная мысль: надо поесть, а потом уж… Нет, так легко я свою жизнь не отдам! Что ж, надо схитрить…
На улице внезапно потемнело, дождь звонко забарабанил в окна. Ганс в белом фартуке, подавший яичницу, тронул меня за локоть, указывая глазами на сковородку, положил сбоку ее добрый ломоть крестьянского хлеба. В голове у меня закружилось.
«Кушайте, кушайте, — донеслось с противоположной стороны стола. — Этот хлеб принадлежит вам…»
Какую бы каверзу ни задумал гитлеровец за столом, но после его слов о том, что хлеб принадлежит мне, я принялся за еду. Ел, обжигаясь, не обращая внимания на гомерический хохот немцев.
«Хорошо, очень хорошо, — сказал фон Штрипке. — Скоро мы дадим вам работу. Мы застрелим двоих. Вы закопаете их в овраге… К сожалению, у нас пока нет крематория».
Меня опять отвели в чулан, где я проспал весь остаток дня и ночь. Крепкий и глубокий сон, как и предполагал я, снял с моей оцепенелой души излишнее напряжение. Припоминая, что произошло со мной вчера, я решил не говорить о нем подробно Антяшеву и Приблуде. Твердая уверенность спасти их или вместе погибнуть укрепила самообладание. «Если нас поведут на расстрел, не отчаиваться, — сказал я. — Будем драться». «Бог милостив!» — немощно произнес Никифор. «Все равно как помирать», — сказал Антяшев.
Я присмотрелся к ним. «Вас-то хоть покормили?» — спросил я. «Спасибо, по кусочку хлебца подали», — ответил Антяшев. «И баландочки, слава богу», — добавил Приблуда. Надежда на их помощь сразу исчезла. Но это не смутило меня. Надо действовать.
Ранним утром четверо немцев во главе с фон Штрипке, с автоматами на изготовку, повели нас за околицу села, к оврагу.
Я шел между Антяшевым и Приблудой. С обеих сторон шагало по одному солдату. Впереди — Ганс, подававший вчера мне яичницу, с засученными по локоть рукавами. Позади — фон Штрипке. Он даже весело подмигнул мне, когда нас вывели из чулана, сказав по-немецки: «После этой работы, если вы оправдаете наше доверие, мы дадим вам настоящее дело». «Буду стараться», — ответил я, имея свое на уме.
Мы уже были далеко от села. С правой стороны дороги рос редкий кустарник. За ним хмурилась черная стена спасительного леса. Тогда-то я и шепнул Антяшеву: «Как только чихну, бросайся на фрица отрава. — И затем Никифору Приблуде: — Ты — на фрица слева. Остальных беру на себя».
Антяшев вроде бы приободрился. Зато голова Приблуды еще глубже ушла в плечи. В его взгляде, мимолетно скользнувшем по мне, — неизбывная отрешенность от всего земного.
Тогда я решил всех четверых гитлеровцев взять на себя, будь что будет. «Чихну — враз падайте на землю!»
Поняли ли они меня?
Шаг… Второй… Третий… Вот он и кустарник, далее овраг, в котором я должен закопать, как говорили фашисты, трупы Антяшева и Приблуды…
Да, вчерашняя высококалорийная еда и глубокий сон восстановили мою былую крепость тела и духа. Я подал условный сигнал и метнулся к гитлеровцу слева, который был на вид послабее других, ударил его левой рукой под дыхало. Так в правой руке у меня оказался автомат. Мне сопутствовала удача: я успел дать длинную очередь на уровне своей груди, прострочил слева направо и обратно. Заметил: прошил всех наповал — и гитлеровцев… и своих. Неужели наши не поняли моего приказа? Особенно сожалею о седоусом Антяшеве…
Я бросился бежать. Бежал, перепрыгивая через канавы, рвы, поваленные деревья; бежал, окрыленный чувством обретенной свободы и